Они уже про меня давно забыли, тут уже кто-то и третий подключился, стал рассуждать про мир как юдоль плача, воздыханий и скрежета зубовного, где тети Зины и им подобные движутся по орбите слепых биологических мотиваций, а чем мы, собственно, лучше, ведь мы все без исключения рабы мировой воли, но все же различие между материализмом и идеализмом надо рассматривать шире, так как сознание и духовные ценности в конце концов – продукт деятельности нашего материального мозга. А оппонент моего просветителя стал опять возражать про мировой разум, что его не так поняли и что имелась в виду не диалектика, а понятие умозрения и рассудка, который способен оперировать категориями формальной логики.
«Ну вот вам и опять тетя Зина с ее вполне ограниченным рассудком, не способным выйти за пределы его содержания, а именно классовой борьбы и интернационализма, категорий формальной логики нашего пролетарского государства», – парировал мой просветитель.
Так за разговорами мы дошли до угла Спокойной улицы, где в темноте белела кладбищенская церковь, но потом повернули обратно, потому что еще не доспорили. Дошли до конца кладбища на середине улицы и опять повернули, но, дойдя до того же угла, снова решили пройтись еще чуть-чуть назад, чтобы договорить о высшей форме диалектического развития государства, а именно о его отмирании, но теперь уже точно в последний раз.
Так что и у нас, современных дачников, тоже возникали свои традиции, а, значит, и прошлое, как и у жителей Руха. Например, после гостей мы всегда провожали друг друга домой. Мы ведь встречались раз в год летом, и нам было необходимо наговориться на прошедший и предстоящие годы. Поэтому всегда было трудно расставаться, и проводы иногда затягивались до глубокой ночи. Провожать шли всей компанией, сначала тех, кто жил дальше всех, а потом по мере сокращения радиуса. Шли обычно со Спокойной улицы, где снимали комнаты самые красноречивые и просвещенные дачники, из Москвы.
Иногда кто-то вспоминал, что на Спокойной улице все уже давно спят, и что мы все-таки в Европе находимся, и здесь свои обычаи, которые нужно уважать, а мы тут горланим под их окнами и тем самым подтверждаем образ варваров с восточного побережья. Тогда мы останавливались где-нибудь в самом начале улицы, где напротив кладбища еще не было домов, и все опять начинали спорить, просвещать более легковерных и ругать советскую власть.
Здесь, на пересечении шоссе, по которому автобус привозил нас в Руха, и Спокойной улицы, на том самом углу, где стояла белая церковь с заплатанным темно-зеленым шпилем, я впервые услышала слово «тоталитарный». Как раз, когда повернулась лицом к крестам, изо всех сил вглядываясь в темный воздух и пытаясь различить в нем контуры астрального тела.
«Да, дамы и господа, и вы, дражайший поклонник мирового разума, это печально, но факт, мы живем при тоталитарном режиме, и чем раньше наши дети поймут это, тем лучше. А вы, дорогие дети, вот вам и сказочка на ночь про доброго царя, который так любит свой народ, что объявил себя мировым разумом, правда, пока в пределах одной страны, на его же благо, чтобы народ не страдал от горя от ума, а заодно отменил и свободу воли, и прочие свободы, которые только мешают бескорыстно жить, строить и работать, и трех богатырей себе завел, верных до гроба, – бесстрашных чекистов, доблестную армию и любимую партию, – чтобы неусыпно заботились о народном счастье, охраняя его и день и ночь проверяя, счастлив ли каждый гражданин этого прекрасной страны и, самое главное, правильно ли его счастье»…
Только я отвлеклась от поисков астрального тела – теперь, когда я узнала, что оно невидимое, во мне взыграло упрямство, с которым я продолжала высматривать его над крестами, – и стала слушать про это новое и странное слово «тоталитаризм», как рыжая учительница из Ленинграда, которая с детьми отдыхала в школе, начала дергать оратора со Спокойной улицы за рукав свитера. И, заметно волнуясь, заговорила, что муж у нее военный и уже двадцать лет верно служит родине, и что ведь родину не выбирают, и да, есть, конечно, недостатки в нашей стране, но ведь тот не ошибается, кто ничего не делает, и несмотря на то, что ее мать безвинно пострадала во время, ну вы знаете, какие тогда были времена, а что касается других, кто пострадал, это она не знает, но все-таки дыма без огня не бывает, а ее мать была кристально честной коммунисткой, тут уж она голову дает на отсечение. Вся компания загудела, а я опять повернулась к крестам, потому что мне стало скучно слушать рыжую учительницу, хотя она и говорила горячо и искренне.
«Ну, голубушка, насчет дыма и огня – это из той же оперы, что лес рубят, щепки летят. Так вот что я вам хочу сказать по этому поводу: как раз кристально чистых-то коммунистов, так называемых дворян революции, и пожирали в первую очередь по закону самой революции, ну и, конечно, чтобы генералиссимус Ус мог начать переделывать историю на собственный лад и вкус», – начал мой просветитель, но учительница опять перебила его и сказала, что она рада, что ее дети остались дома и не слышат всей этой клеветы и иностранных слов, которые не имеют никакого отношения к нашей стране, и что у нее богатый педагогический опыт и она, хотя и преподает английский язык, на каждом уроке, даже когда разбирает герундий или плюсквамперфект, старается прививать своим ученикам любовь к родине, которую, между прочим, как мать, не выбирают.
Мне стало интересно, что же теперь ответит наш просветитель. Но тут вмешалась его жена, которая сказала, что вообще-то уже поздно и, наверное, пора расходиться, а то всю улицу перебудим.
– Да, кстати, а кто-нибудь черную капитаншу в этом году уже видел? – вдруг спросил кто-то на прощание. – У нее сын, говорят, совсем от рук отбился.
– Это который?
– Да красивый этот, с волчьими глазами.
– Тот, что на черного капитана похож, – это уже я выпалила, и все одновременно на меня уставились.
– А ты-то откуда знаешь? Его ж не видел никто.
Тут я совсем осмелела:
– Она его у себя в погребе прячет.
– Ну ты даешь. Еще скажи, она его там на цепи держит.
– Она у себя тоталитарный режим развела, всех мучает и работать заставляет на свой дом. А Томас не хочет, он гордый и страдает, у него на лбу знак мучений черного капитана.
– Ты смотри, какая просвещенная. Тоталитарный режим, хухры-мухры. В школе только не показывай, что такая умная, а то папе с мамой не поздоровится, – сказал один дачник, тоже из Москвы, и прибавил: – Прямо демон какой-то этот твой Томас. Ты что, влюбилась в него, что ли?
– Да не демон он, а дитя Брежнева, наше будущее поколение, – ответила жена нашего оратора. – Поколение ноль без палочки. Чего вы от них хотите?
А рыжая учительница подошла к моей маме и стала ей что-то с возмущением говорить, но та молчала и только внимательно смотрела на меня.
– А почему не влюбиться? – крикнул кто-то. – Влюбиться – это хорошо. Любви все возрасты покорны, а что не так?
Тут опять начался спор, в каком возрасте положено влюбляться. Вон Джульетте было всего двенадцать, а какая любовь космического масштаба.
– Совсем с ума сошли, двенадцать лет, – закричали дачницы. – Пускай сначала школу закончат, высшее образование получат, кандидатскую защитят, а потом уже о любви думают, а то будут как тети Зины.
Но тот дачник, который начал про Джульетту, стал трясти рукой перед животом, дергаться всем телом, вилять бедрами, а потом запел во все горло полуподпольного, знаменитого не по телевизору и радио барда: «Не хочу учиться, а хочу жениться».
Все захохотали, даже рыжая учительница, совершенно забыв и про меня, и про Томаса, и про черного капитана, и про то, что мы в конце концов находимся почти в Европе их мечтаний, где уважают чужой сон, частную собственность и могилы отцов и где настоящее вытекает из прошлого, медленно и плавно, как змея, по весне сбрасывающая кожу, а поэтому жители, ложась спать, знают, что они утром проснутся в своей постели.
Спокойная улица молчала своим затаенным прошлым, молчали кладбище и белая церковь, молчали запущенные сады и деревянные дома с темными верандами и их обитатели, лежащие в постелях и бежавшие в свои сны от настоящего, молчали их собаки, и яблони, и кусты красной смородины, и клумбы с ромашками и ноготками, как будто они всё еще приходили в себя после чудовищного смерча, перенесшего их в одно мгновение в будущее, где они перестали узнавать себя и друг друга и так и жили, ничего не ожидая и не веря ни себе, ни другим.