Они повернули обратно, и уже через десять минут Света очутилась в доме. В отличие от Ирины, в гостиной ей не понравилось – слишком мрачно, но выпить она не отказалась. Мать отлеживалась в Матиной комнате, где теперь спал черный капитан, когда возвращался из рейса.
После водки, которую капитанша держала на кухне, они распили белый портвейн из полированного серванта, и гостиная уже показалась Свете повеселее. Когда они упали на диван, она сперва завизжала, а потом запрокинула голову и шумно задышала через по-дурацки раскрытый рот.
Так она и осталась в его памяти с разинутым ртом и зажмуренными глазами, с комочками туши на ресницах. Запомнилось и ощущение лихорадочности – на руках, в висках, во всем теле, – которое как-то не вязалось с торжественностью, по окончании заполнившей дом и хоть на время вытравившей из него вонь грязных носков и малосольных огурцов, навеки вьевшуюся в стены. Но Томасу нужно было спешить. Не из-за матери – та до вечера не очухается, – а из-за москвички, которая будет ждать Томаса под яблонями и, не дождавшись, чего доброго, притащится сюда.
Но пока все шло лучше не бывает. Во-первых, его оберегал дом, во-вторых, на всех девиц у него уходило равное количество времени, ведь кроме цвета волос и глаз они ничем не отличались друг от друга, а поэтому никаких сюрпризов не преподносили. Они даже пахли одинаково, распаленным от алкоголя и бесстыдства телом.
Закрыв за собой калитку, он не сразу пошел дальше, а обернулся и еще раз внимательно посмотрел на дом. Белобрысая дачница в очках была права: дом черного капитана и вправду хранил в себе тайну, и знал ее только он, Томас. А значит, и ключи от дома были только у него. Так что, если разобраться, черному капитану здесь скоро нечего будет делать. Он уже сделал свое дело, заложив фундамент и отстроив стены, а потом поставив на них крышу, чтобы мать могла забивать нутро дома мебелью, хрусталем и финской сантехникой. Теперь очередь была за Томасом. Посвистывая, он двинул дальше, по богатой улице в сторону приморского леса, где всего три часа назад встретил Свету.
Лето подходило к концу, море похолодало, все чаще шли дожди, прибивавшие пыль Советской улицы, в магазин у автостанции завозили все меньше продуктов, рабочая столовая теперь кормила приезжих только три раза в неделю, дачники разъезжались, а оставшиеся, помешивая на общих кухнях супы и брусничное варенье, жаловались, что Руха теряет невинность буквально на глазах. Москвичи, многозначительно глядя друг на друга, рассказывали, что по приезде домой нескольким девочкам пришлось ненадолго лечь в больницу. А недавно в венерическом диспансере кто-то из таллиннских видел дочку Кульюса, которая в больничном халате курила на скамейке около корпуса.
Еще несколько девушек из бараков за Советской улицей так и загуляли где-то, правда, их особо и не искали, только один раз милиция приезжала, но все равно, даже если исходить из предельно низкого уровня их нравственности, сам факт их исчезновения что-то говорил об общем моральном облике Руха. Конечно, что происходило с Эрикой, в моральном смысле тоже было страшно, но она ведь взрослый человек, а душа болит за молодежь. Вот, скажем, Томас. Чем он занимается? Какие у него идеалы? Какие личные и общественные интересы? Как он будет вносить свой вклад в наше общее дело? Как будет осуществлять великую мечту? Да никак, ему бы только по Руха пижонить в американских джинсах да девочкам голову кружить. Между прочим, в тот раз милиция с ним тоже разговаривала.
– Да что мы все трясемся, – сказал кто-то. – Просто наши дети выросли и они другие: свободнее, смелее, раскованнее. А что бы вы хотели? Сколько можно зажимать им рот, дурить голову прогрессом; да они всё прекрасно видят, не волнуйтесь. Времена-то изменились.
– Какие такие времена? Да что вы такое несете, что они, по-вашему, видят, а?
– Да хотя бы нас с вами. А что касается Томаса, так наши девочки ему сами глазки строят.
Тут все покидали свои поварешки в кастрюли и, уперев руки в боки, закричали, что нечего порочить наших детей всякими грязными намеками, и что у некоторых уже совсем ничего не осталось святого, а что, наоборот, надо беречь и лелеять и что мы сами лучше знаем, слава богу, и не то видали на своем веку.
Когда дом затих, Эрика перевернулась на бок, спустила ноги на пол и стала медленно подниматься. Оказавшись в сидячем положении, она, потеряв равновесие, чуть не грохнулась вперед, но удержалась, крепко вцепившись пальцами в край кровати. Она покрутила головой, во рту было противно. Обвела мутным взглядом комнату и увидела стакан воды на тумбочке. Томас, ее сын, поставил его туда. Эрика начала медленно продвигаться задницей по кровати в сторону тумбочки, пока стакан не очутился в поле досягаемости.
Зубы залязгали по стеклу, по подбородку потекла вода, а может быть, слезы, потому что взгляд у нее затуманился еще больше. Эрика поставила стакан и прислушалась.
Дом молчал, а Эрика слушала его. На душе у нее было покойно, так покойно, что хотелось улыбнуться. Она растянула губы и подумала: как хорошо, что дом теперь тонет тихо, спокойно, что ощущение беснующейся бездны под полом исчезло, что дом просто медленно погружается в бездонную заводь, вместе со всеми их трудами и добром, страхами за сына и странными слухами о нем и девочках из поселка. A ей ничуть не страшно, как будто так и должно быть, как будто у нее теперь одна дорога – вниз, где ей больше ни перед кем не надо оправдываться. От этой мысли у Эрики прибавилось сил. Опершись руками о кровать Мати, она приподнялась и зашаркала к окну. У забора стоял ее сын, еще красивее, чем обычно, и внимательно смотрел на дом, не видя ее в окне на втором этаже. Потом Томас повернулся и пошел в сторону богатой улицы.
Сегодня девочка с золотистыми глазами надела новую юбку. Из бордового ситца с большими белыми цветами и широким воланом. В этом году все носили длинные юбки с воланом. Она немного волновалась, закрывая за собой тяжелую дверь с якорем. Маме она сказала, что пойдет посмотрит, не привезли ли в приморский магазин свежий хлеб. Та сунула ей в руки авоську и опять уткнулась в какой-то иностранный роман, который сейчас все читали.
Сначала она на всякий случай решила пройти по Советской улице. Дошла до автобусной станции, а потом повернула обратно. Навстречу ей попалась блондинка из Москвы с длинной косой и толстыми плечами, которая тоже отдыхала в Доме моряка. Блондинка смотрела по сторонам, как будто искала кого-то, а поравнявшись с девочкой, с надменным видом прошла мимо. У ларька девочка повернула налево, к Белой речке. Перейдя через мостик, она решила пойти в приморский лес, а уже потом по Пионерской выйти на богатую улицу. В приморском лесу тоже никого не было, все еще обедали. У девочки опять заколотилось сердце, но теперь к волнению примешалась радость от новой юбки, и она поспешила дальше. Только она прошла мимо баскетбольной площадки, вдали между соснами уже синело море, как увидела Томаса. Его узкая спина и ноги, затянутые в американские джинсы, быстро мелькали между деревьями, как будто он торопился. Во рту у нее мгновенно пересохло. Она прибавила шагу и вдруг увидела, что он не один. Рядом с ним шла девушка, старше ее, лет шестнадцати, с белыми волосами, в которых просвечивали черные пряди. Девушка была незнакомая, в Руха она ее ни разу не встречала, и совсем другая, чем она, – опытная. Это сразу было видно. Между Томасом и ею что-то происходило, что-то очень важное, хотя они шли на расстоянии, не прикасаясь к друг другу, как чужие, и, кажется, молча. Правда, один раз девушка что-то сказала и сама же засмеялась, резко закинув голову назад, но Томас, не посмотрев на нее, все шел, почти бежал дальше. Потом они повернули в сторону богатой улицы и исчезли.
SOS
Мати не любил приезжать домой на каникулы. В доме всегда плохо пахло, сильно похудевшая мать бродила по нему, как привидение. Ее когда-то узковатые глаза расширились и напряженно вглядывались в пространство дома. Она явно чего-то ждала, ощупывая стены и внимательно осматривая потолок, принюхиваясь к чему-то или вдруг опускаясь на колени и прикладывая к полу ухо. Бывало, она пьяная заваливалась к нему ночью и плашмя падала на постель. Тогда приходилось выволакивать ее из комнаты, но иногда она засыпала у него прямо на руках, и он опускал ее на коврик перед кроватью и накрывал детским шерстяным одеялом.