Литмир - Электронная Библиотека

Так мы и разошлись на углу богатой и Морской улиц. Черная капитанша медленно потопала со своими сумками в сторону моря, озираясь и выкрикивая имя сына, а мы стали спускаться к мостику, который уже почти слился с сумеречным воздухом.

Я тоже смотрела по сторонам и, куда бы ни упирался мой взгляд – в смурной малинник, пустые качели в саду, ветки яблони, гнущиеся под тяжестью плодов, тускло-желтый свет окон или в черную дыру еще распахнутой двери, – передо мной все время всплывало лицо с зелеными глазами, твердыми молчаливыми губами и с трагическим знаком черного капитана, не похожее ни на одно лицо, виденное мною, наяву или во сне.

«ТООМААС! ТООМААС!» – все кричала капитанша, как будто искала сбежавшую собаку, и мне стало смешно, что вот, он везде, а она его не видит.

Дом

Никто точно не знает, когда в Руха проложили Советскую улицу.

«Какая разница, – говорили местные эстонцы, – прошлого-то уже не вернешь. Да когда эту махину построили, тогда и проложили, наверное».

И, не оборачиваясь, тыкали большим пальцем за плечо, указывая на махину. В какой бы точке поселка они ни находились, они всегда умудрялись оставлять ее за спиной. Хотя завод, растянувшийся вдоль моря, как горная цепь из грязно-серой породы, запер большую часть залива, он все время ускользал из их поля зрения.

Потом эстонцы махали рукой – «жить-то надо» – и двигались дальше. Дачникам же было неинтересно, да и некогда думать о прошлом любимого европейского курорта, в который они ездили каждое лето. Они и так были заняты с утра до вечера, добывая продукты в магазине у автобусной станции на полноценный обед с супом, грея в баках на плите воду для стирки, чтобы их дети ходили в Европе в чистых носках, и часами болтая и помешивая в кипящих кастрюлях с черникой и грибами. А у жителей восточного побережья было как-то неохота спрашивать про Советскую улицу. Как будто в этом вопросе таился намек, что, мол, срок истек и пора возвращаться, откуда приехали.

И все-таки. Когда бы ее ни проложили, казалось, что Советская улица лежала в Руха всегда. Было в ней что-то от вечности, но не от того пугающего, беззвездного, черного пространства, где становится неуютно даже человеческой мысли. Нет, Советская улица находилась в другом ее отделе. В том сером, обыденном, но в таком же до ужаса беззвездном пространстве, где побывал человек. Оставив после себя безжизненность и пыль, которую ветер теперь разносил по окрестностям и которая таким же безжизненным слоем ложилась на дома, деревья и лица людей.

Иногда, как и полагается вечности, она раскрывала пасть и поглощала случайных прохожих. Так, однажды в конце Советской улицы, почти у входа на территорию завода, самосвал, не удержавшись на повороте, вдавил в бетонный забор ученицу седьмого класса. Никто так и не узнал, пьян ли был заводской шофер, посадили ли его или обошлись выговором. Вечность не любила выдавать свои тайны.

Иногда на этой улице тихо пропадали алкоголики. Или утром в кустах напротив кинотеатра «Заря» находили безжизненное тело кого-то из местной шпаны, на что жители Руха обоих побережий резонно замечали, что теперь хоть ненадолго, но будет потише.

Сейчас на Советской улице буянил отец Виктора. В мешковатом черном костюме, на лацкане которого болтались два ордена Красной звезды, и в белой, застегнутой до горла рубашке, еще с похорон, он бегал по улице и орал, что подонков надо к стенке и суку эту вместе с ними. И что он ветеран, и дошел до Берлина, и там таких сволочей расстреливали на месте.

Его забирала милиция, а он опять возвращался в том же костюме с бряцающими медалями и в той же замусоленной рубашке, небритый и шатающийся от водки и ярости. И начинал кричать, что они освободили Эстонию от фашистской чумы и кости его товарищей гниют в чужой земле.

Мужики уводили его, но отец Виктора снова возвращался, шатаясь, теперь уже от слабости, в жеваном, посеревшем от пыли костюме. Он уже не кричал, а спрашивал, а потом слезливо молил прохожих, не видели ли они его Виктора. От него шарахались, но он не отставал и все повторял, что, вот, поймите, ребята, он же не может уйти, вдруг сын сюда вернется, а его нет, кто же его тогда домой приведет.

Тогда Пааво, эстонец из букинистического магазина, вышел на улицу и сказал, что он будет смотреть, не идет ли Виктор. У него же окна выходят прямо на Советскую улицу, а ты пойди поспи пока, я тебя сразу предупрежу, когда он появится. Но отец Виктора захихикал и погрозил Пааво черным пальцем. А потом заплакал и сказал, что теперь только он сможет узнать Виктора после всего, что произошло. И поэтому не имеет право оставить свой пост. Сказал и перекрестился.

Скоро на него перестали обращать внимание. Но какую-то еду приносили и ставили на скамейку перед «Зарей». Отец Виктора все бродил по Советской улице, то крестясь, то грозя кулаком небу. А когда у него не стало сил ни на то, ни на другое, он просто шаркал туда-сюда по избитому асфальту, как будто все ждал, что вечность поглотит его так же, как и Виктора. И тогда его астральное тело еще успеет притулиться к душе сына. Сколько все это продолжалось, никто точно не знает, но известно одно – отец Виктора уложился в срок. Топиться в карьере, где утонул Виктор, он не хотел, а машины его не брали, хотя по ночам он бродил по самой середине улицы. Но все автомобилисты в округе уже знали про него и поэтому проезжали через Руха пешим ходом. Тогда, видимо, испугавшись, что он не успеет и Виктор отправится во вселенское путешествие в одиночку, отец добрался до ворот завода, откуда рано утром выезжали самосвалы, груженные бетоном, и лег перед ними, с головой накрывшись пиджаком.

Это нам уже следующим летом, почесывая голову, рассказал Пааво из букинистического магазина, местный эстонец с длинными, всегда жирноватыми волосами:

– Двадцать три дня прошло. Я считал. Нервный стал, ужас. Я ему: куда спешить, сорок дней будут долго идти. Думал, в себя придет. А он наоборот. Потом мне уже не верил. Врешь, говорит, фриц, вы же с ними заодно были, а мои товарищи теперь в болоте вашем чухонском гниют. Говори правду, сколько дней осталось? У него ведь уже свое время пошло. А так в Руха всё как всегда, – сказал Пааво, без выражения глядя в окно, – то есть как было, есть и будет, пока он, – тут Пааво провел указательным пальцем круг в воздухе, подтверждая его, великого вождя, вездесущность, – жил, жив и будет жить.

И так и оставался у окна, пока мы не ушли. Позже, проходя мимо магазина, мы часто видели, как Пааво стоял перед окном, как будто поджидая кого-то. Значит, все-таки что-то изменилось в Руха со смерти Виктора?

Народ потом все еще качал головой, проходя по Советской улице, где двадцать три дня бушевал отец Виктора. Русские – с сочувствием, а эстонцы, кроме Пааво, – недоумевая, как будто жители восточного побережья опять задали им очередную загадку. Даже какая-то обида сквозила в их глазах на своих беспутных сожителей, мечущихся между смутной от водки и мерзости памятью о своем боге и пылью Советской улицы. Они даже умереть не могли прилично, в собственной постели или хотя бы в хронологическом порядке, по старшинству, и не выворачивая нутро в общественном месте, пугая прохожих.

«А все-таки нам легче, наверное», – как-то сказал Пааво, задумчиво глядя в окно. Что он имел в виду? Но Пааво только пожал плечами и стал заворачивать в газету томик Александра Блока. Может, то, что эстонцы блюли свое нутро и хоть и ненадолго, но могли спрятать свои тела от мирового сквозняка в родных деревьях, камнях и море? В том самом чухонском ландшафте, который за все эти годы так и не научились любить пришельцы с восточного побережья. За каждым кустом им до сих пор мерещился недобитый враг, а в своих бедно одетых, настоенных на спирту телах русские, не доверяя местной земле, как в кунсткамерских банках, вечно хранили кости своих погибших за правое дело товарищей.

Советская улица еще задолго до смерти Виктора и его отца и задолго до того, как я узнала эти слова, внушала мне страх и трепет. Ее пыльное русло очерчивало границы знакомого и родного бытия, которое, к моему ужасу, вдруг оказалось конечным.

13
{"b":"584380","o":1}