– Айн, цвай, драй… Цвайиндфирцих! Ву зинд нох зехс меншен? Сорок два! Где еще шесть человек? – и с размаху ткнул кулаком в лицо ближнего пленного. – Ду! Ты!
– Я ничего не знаю, – затряс тот головой, прикрывая руками разбитые губы.
– Доннер веттер! – взревел охранник. – Гейт форт! Але! Шлисен але дизе швайне!!!
В вагон ворвались еще несколько солдат и начали выгонять пленных из вагона. Построили в колонну по пять человек, окружили плотной охраной и повели в лес.
Пленные, спотыкаясь, брели по лесу, украдкой жали друг другу руки, прощаясь – ведь их предупреждали, что за побег даже одного человека накажут всех, а тут сбежали шестеро. Охранники свирепо кричали, щедро раздавали удары прикладами винтовок и автоматов. Собаки, возбужденные криками конвоиров, рвались с поводков. Их оскаленные морды то видны были, когда луна появлялась из-за облаков, то исчезали.
Жидков читал когда-то, что в минуты опасности в человеческой памяти вся жизнь, как кино пробегает. Не поверил тогда, а тут в лесу на польской земле понял, что действительно так. Жаль только, что не останется после него ни следочка. Родителей нет, с Тосей не успел даже поцеловаться, детей нет. Но Тося, как пел Пушнов, найдет себе другого. Себе же Иван пожелал другие песенные слова: «Если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой». А смерть-то рядом.
Колонна отошла от эшелона уже метров на двести (никто потом не нашел объяснения, почему их не расстреляли на месте, а повели в лес), как сзади раздался крик:
– Стой! Стой! Штейт!!! – от эшелона бежал другой фельдфебель. Он с ходу вступил в спор с тем, кто вел пленных на расстрел. Оба размахивали руками, кричали. Солдаты, удерживая собак, терпеливо ожидали, чем закончится спор двух начальников.
– Что они говорят? – спросил у Ивана один из танкистов, с которым он хотел бежать.
– Спорят. По-моему, второй первому говорит, что нас нельзя стрелять. Что Германии нужны рабочие руки. А другой кричит, что они, мол, все равно сдохнут. А второй: ну и пусть сдохнут, но сначала пусть поработают на Великую Германию. Мне кажется, нас не расстреляют, – так не так понял Иван, однако колонну завернули обратно и всех вновь затолкали в вагон. Охранники не жалели тычков и пинков, особенно старался фельдфебель, который отвечал за их вагон.
Их строго наказали – двое суток не кормили. И когда на третье утро приказали: «Раус! Выходи!» – пленники еле держалось на ногах. Здоровому человеку трудно выносить голодовку, а ведь они почти все были ранены. Да и нервничали все это время, гадая, что ждет их в конце пути. Может, доставят на место, отчитаются и пустят в расход? И когда их построили в колонну, как и всех заключенных, они вздохнули с облегчением: живы! А живой о живом думает, надеется на лучшее.
Место, куда их привезли, называлось Замосць. Польское название они сразу перекроили по-своему – Замостье. Там тоже был создан офицерский лагерь. Пленные содержались в длинных деревянных бараках, а в них – двухъярусные нары, где вместо постели были брошены охапки соломы. Для высшего командного состава был отведен отдельный барак. Впрочем, условия там были не лучше, чем в других бараках.
В лагере содержалось тысяч десять военнопленных. В день по несколько раз их сверяли со списками: одних куда-то отправляли, других привозили. Во время этих проверок приходилось подолгу стоять на холодном ветру. Тех, кто не выдерживал и падал, охранники просто оттаскивали в сторону. Да и не мудрено было упасть – их дневной обеденный рацион состоял из одного литра брюквенного супа и куска суррогатного хлеба. Люди мучились еще не только от голода, но и грязи, вшей, от болезней и ран, которые загнаивались.
Гораздо лучше жилось полицаям, навербованных из блоковых. Шли туда самые жестокие по натуре, разуверившиеся в победе Красной Армии. В них над всеми чувствами преобладала тяга к жизни и прямо-таки животный инстинкт самосохранения, который толкал их на предательство своих друзей по несчастью. Они, считая, что война проиграна, служили фашистам рьяно и над своими бывшими товарищами по бараку издевались больше эсэсовцев, уверенные в полной безнаказанности. Кто знает, почему они так поступали? От злобной натуры, из страха и презрения к самим себе, не выдержавшим ужаса плена, от ненависти к тем, кто сохранил свои гордость, честь, кто предпочел смерть службе фашистам? Но как бы то ни было, а тем, кто пошел в услужение к своим палачам, жилось действительно лучше – барак был теплее, питание лучше, потому быстрее и восстанавливали свои силы, в то время как силы остальных пленных таяли с каждым днем.
Там, в Замостье, Иван вновь увидел Карбышева, который с первых дней стал пользоваться у пленных огромным авторитетом. Его любили искренне и уважали за несгибаемую волю, за добрые советы и стремление поддержать других, хотя ему, шестидесятилетнему человеку, было гораздо труднее переносить лишения плена. Особенно все стали почитать Карбышева после одного случая, когда из барака полицаев кто-то украл буханку хлеба, и администрация лагеря в наказание за это лишила всех пленных, кроме имеющих высокое звание, на несколько дней даже той скудной пищи, что давалась раньше. Узнав об этом, в знак солидарности от еды отказались генералы Карбышев и Огурцов*. И голодали вместе со всеми пленными, хотя в бараке высшего командования их поддержали не все.
И уж совсем уважение к генерал-лейтенантуу Карбышеву стало безграничным, когда в лагере узнали, что ему предлагали перейти на службу к немцам, а он отказался. А ведь он, крупнейший специалист-фортификатор, мог получить от фашистского командования все, что пожелал бы. Но что мог пожелать Карбышев? Уважения? Оно у него было. Любимое дело? Но в таком случае его знания служили бы для погибели советских людей. Высокое звание? Он его уже имел. Роскошные особняки? Карбышев был скромен и неприхотлив. Отличное питание? Но тогда он уподобился бы полицаям, которые служили фашистам ради куска хлеба с маслом и бутылки шнапса. Карбышев же всегда учил, что человек никогда, ни при каких обстоятельствах не должен терять свое человеческое достоинство.
Однако в лагере были те, кто не выдержав, голода становился «шакалом», способным за окурок поцеловать сапоги фашиста-охранника или часами рыться в баках с отходами в поисках кусочка картофельной кожуры или брюквы. Именно «шакалы» заболевали первыми, именно они погибали быстрее.
Быстро умирали и те, кто совсем не двигался, экономя силы, поднимаясь с нар только для проверки и получения баланды. Сам Карбышев совершал еженедельные длительные прогулки возле своего барака вместе с генералом Огурцовым, с которым, видимо, сдружился более, чем с другими.
Замостье – большой пересыльный лагерь. И хотя он был не концентрационным, все же люди гибли там ежедневно десятками, может даже и сотнями, от голода, зверских выходок эсэсовцев, охранявших лагерь. Отрезанные от всего мира, узники всей душой стремились на Родину, туда, где шли кровопролитные бои, и, как бы ни старались фашисты их запугать, обманом привлечь на свою сторону, большинство пленных держалось стойко, веря в победу советского народа, тем более что вести с воли приходили радостные – Красная Армия наступает. Это подстегивало пленных на подготовку к побегу, хотя многие попытки сбежать не удавались. Однажды обнаружился подкоп потому, что не выдержал земляной свод туннеля вес тяжелогруженой машины. Конечно, тут же последовало наказание обитателям барака, откуда шел тоннель. К тому же фашисты были обозлены неудачами на восточном фронте и решили усугубить жизнь пленных ограничением и без того скудного пайка. Их кормили теперь раз в день, а то и через день похлебкой из овощных очисток.
Помогали фашистам истреблять пленных и болезни. Той зимой одна за другой последовали две эпидемии – дизентерийная и тифозная. Заболел и Карбышев, человек, который своим поведением вселял уверенность и стремление к борьбе в каждого, кто общался с ним. И как знать, может именно потому и погибли многие в суровую зиму 1942 года, что на какое-то время иссяк источник бодрости духа, каким для пленных был Дмитрий Михайлович.