Похоже, что обсуждать подобного рода проблемы он мог лишь с отцом. Так, 12 марта 1928 года рассказывал: «Дорогой батько, получил твое письмо. Прежде всего большое спасибо за те строки любви, что ты написал мне. Дорогой мой, я не умею выразить своих чувств, но когда я прочел твое письмо, сидя у себя в Вешняках, то вдруг заплакал как дурак. Почему? Я не знаю, может быть, так битая собака скулит, когда ее кто-нибудь погладит. Это преувеличение – я не битая собака, конечно, – но ты прав, мне порядком холодно жить на этом свете. Не знаю отчего, но во мне нет ощущения радости жизни».
О причинах сведений нет. Гроссман лишь описывал свои повседневные впечатления: «Пожалуй, единственное, что я воспринимаю остро и полно – это природу и тяжелый человеческий труд. Ей-богу, люди очень несчастны. Я ехал сегодня поездом домой – вагон набит рабочими, все кошмарно пьяны (скоро пасха); поглядел я на старика одного – он пел что-то высоким тонким голосом, “веселился”, лицо изъедено заводской пылью, глаза мутные, неподвижные, как у мертвеца (пьян), и стало мне чертовски тяжело – жизнь течет в тяжелых буднях изнурительного труда, а приходит праздник, которого ждут целый год – пасха, и люди веселятся в истерическом пьяном чаду; от веселья ходят неделю хмурыми, больными, а потом опять ждут праздника. Горький часто говорит – “людей жалко”. Действительно, жалко людей…»
Фразы подобного рода и впрямь нередки в прозе и пьесах Горького. Возможно, Гроссман цитирует реплику персонажа из рассказа «Испытатели»: «Людей жалко, по причине брошенности их, и жить мне – скушновато»[61].
Также не исключено, что это аллюзия на суждения одного из героев пьесы «Чудаки». С гроссмановскими они сходны отчасти: «Мне просто до боли жалко людей, которые не видят в жизни хорошего, красивого, не верят в завтрашний день… Я ведь вижу грязь, пошлость, жестокость, вижу глупость людей, – всё это не нужно мне! Это возбуждает у меня отвращение… но – я же не сатирик! Есть ещё что-то – робкие побеги нового, истинно человеческого, красивого, – это мне дорого, близко… имею я право указать людям на то, что люблю, во что верю? Разве это ложь?»[62].
Впрочем, описание собственного мироощущения – лишь одна из тем письма. Далее Гроссман сообщил, что ему разрешено участвовать в экспедиции, отъезд 2 мая 1928 года, ежемесячное жалованье – шестьдесят рублей, а «проезд, конечно, на казенный счет».
Программа намечалась обширная. Гроссман сообщал отцу: «Работа будет очень интересная – обследование экономических, культурных, бытовых условий местного населения. Кроме того, будем знакомиться с тамошней нефтяной, шелковой, хлопковой промышленностью, вероятно, посетим знаменитые радиевые прииски. Это, так сказать, сторона поездки “серьезная”. А “не серьезная” меня тоже очень интересует, говорят, в мае месяце степь цветет – вся покрыта красными тюльпанами, в июне она превращается в пустыню – солнце выжигает. Наверное, чудесное зрелище – цветущая пустыня. И звезды там, наверное, не такие, как у нас. В общем, я очень доволен, что еду. Боюсь только, а вдруг в последнюю минуту выйдет заминка и дело расстроится».
Майский отъезд университетские занятия исключал. Значит, обязательную для химиков лабораторную практику, обычно на конец весеннего семестра назначавшуюся, удалось бы только в следующем учебном году пройти, что отец понимал. И Гроссман его успокаивал: «Теперь относительно лабораторий – я место за собой зафиксирую, так что задержки у меня не будет осенью, потеряю только эти два месяца. Но, ей-богу, мне кажется, что я, наоборот, выиграю, а не потеряю».
Компенсировавший неизбежные потери выигрыш, понятно, возможность печататься в московских газетах и журналах – по тематике экспедиции. Гроссман уже с профинтерновскими изданиями работал как технический сотрудник, это была первая ступень на пути к журналистской деятельности. Вторая – публикации в столичной периодике. 9 мая он отправил письмо: «Дорогой батько, сижу в Ташкенте. Завтра еду на место работы – городок Каунчи Ташкентского округа, 30 минут езды от Ташкента. Пока все очень интересно, масса новых впечатлений».
Акклиматизацию перенес, согласно письму, легко. По крайней мере, легче, нежели предполагал: «Жара здесь меньше, чем в мартеновском цеху, хотя, говорят, что в июле здесь бывает около 70°, но в июле меня здесь уже не будет…»
Сохранилось и одно из писем в Бердичев. Отправлено тоже 9 мая: «Дорогая мамочка, сижу еще в Ташкенте. Завтра утром выезжаю. С отъездом вышла маленькая ерунда. Нам изменили место поездки – думал ехать куда-нибудь подальше, а нам в самом Ташкенте изменили место и дали пригородный район – 30 минут от Ташкента. Я знаю, что ты будешь этим довольна, а я наоборот – не доволен».
Кстати, в губеровской книге письмо это цитируется как адресованное отцу, а не матери. Воспроизведенный публикатором фрагмент выделен курсивом: «…Работа наша будет заключаться в ряде обследований крестьянских хозяйств, кооперативов и пр. Город очень интересен, красив, совершенно нов для меня, масса красок, цветов, яркое небо, жаркое солнце. Выпиваю 10–25 стаканов сельтерской воды в день, жару переношу легко, уже загорел».
Характерно, что словом «загорел» не заканчивается фраза, цитата же оборвана, и купюра не обозначена. При этом ни о каких семейных тайнах речи не было: далее в предложении только и сказано, что «с питанием все обстоит благополучно».
Допустим, публикатор забыл обозначить купюру. Но почему он решил, что письмо адресовано отцу Гроссмана – догадаться нельзя. Даже если не прочел цитированную нами первую страницу, которая начинается обращением к матери, так на второй, откуда Губером и взята цитата, сказано: «Будь здорова, крепко целую. Вася»[63].
Если бы автор письма обращался к мужчине, то было бы сказано «будь здоров». Значит, обращался к женщине, что трудно не заметить.
Подобного рода загадок в книге Губера немало. Но, как ранее отмечалось, рассмотрение каждой из них в нашу задачу не входит.
Что до экспедиции, Гроссман действительно увлекся социологической проблематикой. В Узбекистане тогда проводилась так называемая коллективизация – объединение крестьянских хозяйств в единые комплексы под управлением советской администрации. По мнению «вузовца», это было вполне уместно. Цель – благосостояние – представлялась ясной, средства казались понятными, не противоречащими цели.
На первый взгляд преимущества «нового быта» или, как тогда говорили, «перехода на новые рельсы» сомнений не вызывали. Дехканам, объединившимся в коллективные хозяйства – колхозы – правительством были предоставлены тракторы. Строились ирригационные сооружения. Увеличилась площадь распаханных земель, соответственно урожаи, росли и доходы. Открывались кишлачные школы, больницы и т. д.
Успех туркестанского проекта не вызывал сомнений. 18 мая Гроссман сообщал: «Дорогой батько, окончательно обосновался. Доволен. Работа интересная, благодаря ей знакомлюсь не только с “внешностью” Востока, но и с интереснейшими процессами экономики, культурной жизни и пр. Езжу по кишлакам, наблюдаю быт; сведений, впечатлений, интересных фактов, разговоров – много. Очень интересен здесь базар – прямо-таки слепит глаза яркость и пестрота красок, никак не могу привыкнуть к виду упряженного верблюда. Вчера был в очень интересном кишлаке, переходящем на новые рельсы – строится большая школа, радио, мечети пустуют, есть большой колхоз, трактор, женщины снимают паранджу. Ей-богу здорово! Председатель тамошнего сельсовета – инициатор и вдохновитель всех этих новшеств – высоченный узбек, не умеющий говорить по-русски, безграмотный, но, как говорится, “министерская голова”. Все дела он вершит, сидя в чайхане – скрестив ноги и попивая бесконечное количество чая. Разговор с ним был несколько скучен, т. к. общих слов не более 10».
Задачи в экспедиции ставились достаточно трудоемкие. 1 июня Гроссман сообщал, что три недели жил в Каунчи, где обследовал крестьянские хозяйства, пересчитывал ишаков, лошадей и верблюдов, готовил статистические данные. Обстановка была непривычной: «Ты знаешь, у меня создается впечатление, что здешние дехкане гораздо революционнее наших российских крестьян – агрономы, землемеры, сов[етские] и пар[тийные] работники рассказывают, с какой охотой идут здесь к новым методам обработки земли…»