Лот и Уриенс сначала рассвирепели и тихо схватили комедианта спустя несколько часов после представления, чтобы не срамиться перед толпою. Он смеялся - хоть кто-то наконец-то понял, что потешается кастрат именно над ними, полноценными. В итоге расхохотались и сиятельные братья. Наградив жонглера двумя монетами серебра, они подарили его отцу, и с тех пор Гебхардт Шванк стал личным шутом герцога Гавейна.
Сложилось так, что шут выходил в город и предместья. Он давал представления там, а потом возвращался и показывал герцогу иные представления, совсем другого свойства. На первый взгляд казалось, что жонглер служит кем-то вроде каменной стены в столице потомков Энея - на стене писали новости, в том числе и правительственные, и в конце концов воздвигли для этой цели очень длинный невысокий шлифованный белый камень на центральной площади. Но вести о подданных - не все, далеко не все. Вдобавок к своим куклам-рукавицам личный шут связал еще одну армию карликов: эти новые куколки надевались на пальцы. Он шевелил облаченными пальцами перед Гавейном, тот склонялся к ним, и никто во всем дворце не слышал, о чем же переговариваются-танцуют герцог и его шут. Часто сам Гавейн надевал пальчиковые куклы. Как правило, это были два принца и три Зеленых Королевы - теща, жена и дочь. Новый шут, правда, никого не обидел, герцог продолжал быть милостивым, и поэтому Гебхардта, насторожась все-таки, не трогали.
***
Началось с того, что старый, но не бессмертный Гавейн слег. Сначала он потерял способность двигаться, затем - речь. Стало непонятно, слышит ли он, видит ли? Уриенс в это время пытался поставить на место еретиков, а Лот закупал оружие.
Сейчас Гавейн, чье могучее тело составлено как будто из камней, а лицо - из каменных брусков, темный, как медведь, и с такими же маленькими глазками, лежит, весь в белом, бритый и остриженный, укрытый черным собольим плащом почти до самых подмышек, и плащ не смят.
В ногах его сидит любимый шут, тихонько пощипывает струны арфы и поет в регистре флейты, голосом, достойным сирен, "Песню о вечерних сумерках":
- Наступают сумерки, все идут на покой.
Солнце не остановится ни для кого из нас.
Огромная рыба охотится в большой реке,
Но она нам пока не страшна:
Мы пребываем на суше.
Темные глаза Гавейна уходят то влево, то вправо, как во сне, и на руки шута он не смотрит.
Шут успел допеть свою погребальную колыбельную, и лишь тогда высокий порог раскрытых дверей переступили три лесных королевы, все враз. Та, что в центре, одетая в белое (знак сурового траура, который когда-то будет окончен во имя нового), голубоглазая и златокудрая, легонько стукнула певца по плечу:
- Уходи, друг Гавейна!
Шут поспешно вскочил и, даже сейчас, смешно поклонился:
- Но, госпожа Броселиана...
- Это бодрствующая кома, - матерински улыбнулась она, - он видит и слышит, но не может ответить. Ты мешаешь ему своим присутствием.
- Но, Ваше Величество...
- Мы отправим его в низовья реки, на остров Авалон. Там сестры-целительницы подарят ему сон без сновидений - кто знает, может быть, и бессмертие до какого-то предела... А мы сейчас попробуем исцелить его сны, и ты нам здесь не нужен.
Шут промолчал, поморгал. Королева, стоявшая слева, одетая в бархатную зелень, уже готовая к беременности и браку, нетерпеливо притопнула:
- Гебхардт, тебе нужно объяснять?! Скоро начнется война. Мы унесем город в леса, погибнет много народу...
- Тише, Моргауза! - прикрикнула королева в черно-лиловом, выбранном в знак бессрочного траура, - Шута это не касается.
- Артес, Моргауза, не ссорьтесь, - прошептала Броселиана, - Ему может быть больно.
И тогда Артес склонилась к ложу и долго целовала мужа в лоб. Его глаза двигались все так же, вправо и влево. "А выглядит она старше матери, - подумал шут, - вот и морщинки, и седина...".
Гебхардт Шванк тихо заплакал и вышел.
***
Началось и с другого события. Где-то у границ Леса Броселианы жила-была одна старушка. Сыновья ее подались в рыбаки, дочери вышли замуж. А потом разъехались кто куда и внуки. Вскоре и старика на охоте задрал медведь. Стало старухе скучно и одиноко. Все ей хотелось заполучить себе кого-нибудь такого, кто не покинет ее до самой смерти. Летом, не получив никаких новых вестей от почти пожилых детей и повзрослевших внуков, она завязала все свои деньги в угол платка, заколотила дверь хижины доскою, отвела козу за три мили к соседям и ушла.
Через некоторое время она оказалась в городе и, поговорив со встречными, пришла в Храм.
Молитвенная Мельница выкинула ей единственную карту - изображение Великой Матери, что сначала распадается на части, а потом высиживает их, и они вырастают, становятся самостоятельными. Старуха не умела читать, поэтому никаких справок не запросила, в Библиотеке и Скриптории не побывала. Черное Зеркало у входа не произвело на эту новую паломницу никакого впечатления. Все было на редкость в порядке - так посчитал дежурный жрец, Филипп.
Старушка отправилась на конюшню, развязала свой узелок и купила крепкого белого осла с черным крестом на спине и получила веревочную уздечку в придачу. Она знала, что справиться с ослом не так-то просто - всю жизнь проходила пешком... Но сейчас пройти к Сердцу Мира, опираясь на клюку? Вот она и решила - куплю-ка себе осла, а по пути уж сумею с ним договориться. Да и если ни один из богов не изберет ее, осел-то останется, а живут ослы долго, и обращаться с ними надо умно...
Так что новая паломница с помощью служки взгромоздилась на осла и уехала, откуда пришла.
До Сердца Мира она добралась в тот же день, совершенно без помощи и без приключений.
Склонившись к тихой воде, она не увидела своего отражения. Преклонив колени, она почувствовала радость толпы существ и поняла: это - ее радость. В радости она испила воды и ощутила любовь. Кто-то внутри, радостный ребенок, любит ее, и она ощутила - это она сама. И она любит того, кого приняла. Ощутив это, она освободилась, а принятый ею начал расти - легко, быстро и совсем безболезненно, не так, как в утробе вырастают человеческие дети.
Старушка помедлила у воды - не произойдет ли еще чего. Но, когда на поверхности проступило ее отражение, оно показалось ей чуждым. Она встревожилась и заспешила.
С трудом взобравшись на осла (очень, кстати, смирного и понятливого), она тронулась в обратный путь, надеясь вернуться в Храм засветло и привычно поглядывая на небо - совсем легкие и редкие облачка дождя до ночи не предвещали.
Ее тревога каким-то образом передалась и белому ослу. Старушка надеялась как-то из этой тревоги выехать, и осел торопился. Радость никуда не уходила, но казалась то ли опасной, то ли привлекающей опасность. Если б бог был младенцем, то он уже встал бы на ножки и уперся ручками и головой в стенки ее тела. А какова была угроза и кому? Это не так важно, и старушка старалась уйти к Храму как можно быстрее. Бог радовался и прыгал, а паломница его берегла, и он не мешал ей. Тот, кто почуял их у моря, разинул челюсти, как лепестки цветка; может быть, он был подобьем змеи.
Осел сделал прыжок, не заметив препятствия. Старушка ударилась головой о низкую толстую ветвь какого-то незнакомого дерева, не такую гибкую и упругую, как еловые лапы. Ее сбросило с ослиной спины, и она сильно ударилась затылком о корень. Вспыхнул какой-то круглый ослепительно белый свет, и маленький бог, с которым она так и не успела познакомиться, свернулся в шарик, потом - в точку. Челюсти раскрылись еще шире, а змея натянула свои челюсти и на божественного младенца, и на голову его хранительницы.
Придя в себя, вдова охотника кое-как взобралась на осла и надежно привязала себя к этой спине с крестом, скрутив складки нескольких юбок. Змей все глотал и глотал ее, проталкивал все глубже, а нежная радость бога удалялась. Осел знал дорогу в Храм, и старушке нужно было заниматься только богом. Но, как она его ни звала, он исчезал, и, похоже, змее это очень нравилось. Вероятно, она заглатывала в первую очередь его и напряженно, бодро наслаждалась... А старушка оказалась чем-то вроде перца, когда его фаршируют жирной бараниной.