В моем детстве бабушка изъяснялась лишь на одном языке, русском. Как и ее младшая сестра. Прабабушку, их мать, я помню смутно: она была уже очень в летах, слегка невменяемая, и я ее боялась; помню только, что она принималась декламировать сказки Пушкина всякий раз, когда меня приводили к ней в комнату в коммуналке на Арбате, в квартиру, которая некогда вся принадлежала ей и ее семье.
Но ведь семья жила в Лодзи? Жила. Однако между счастливым польским детством и последующей жизнью пролегает разлом: Первая мировая война.
В то лето семья проводила отпуск на балтийском побережье Германии, в Кранце (нынешнем Зеленоградске). Российские подданные, каковым являлся и мой прадед, были арестованы в первый же день. Куда их увели, никто не знал, жены сходили с ума от беспокойства. Рассказ об этих событиях сохранился в неуничтоженной тетради бабушкиных воспоминаний:
«…мама отозвала меня в сторону и потихоньку мне говорит: „Никто из взрослых не может ничего узнать и ничего добиться. С ними и разговаривать не желают, и я подумала, не удастся ли тебе что-нибудь узнать о папе и других. Попробуй, а? Сходи к Альфреду, вы ведь друзья, может быть, он что-нибудь знает, мальчикам часто удается проведать то, что взрослым узнать невозможно“.
Альфред, или Альф (как его зовут дома), живет через дом от нас. Его отец и два старших брата остались в Берлине, так как братья готовятся поступать в университет и усиленно занимаются. Мать и сестра Альфа ко мне относятся прекрасно, они очень веселые и любят дразнить меня невестой Альфреда. Мне это не кажется остроумным, но мало меня трогает.
И вот я пошла к Альфреду. Дверь открыла его мать, и не успела я поздороваться, как у нее совершенно перекосилось лицо, и она начала на меня так ужасно, так грубо кричать, что я прямо опешила. Невозможно было даже представить себе, что такая милая и приветливая женщина способна на такие страшные грубые крики: „Вон отсюда, проклятая девчонка, убирайся и не смей переступать порог нашего дома, сейчас же уходи ко всем чертям, мерзкая гадина!“ – и она вытолкнула меня за дверь.
Никогда никто так со мной не обращался, и это поведение женщины, которая хорошо ко мне относилась, было чем-то таким ужасным, таким необъяснимым, что я, как безумная, бросилась бежать домой, громко ревя на всю улицу.
Я так плакала, что ничего кругом не замечала. Мне казалось, что такой обиды я не переживу. Меня догнал Альфред. Он стал мне говорить, что я не должна обижаться на его мать. Ведь оба его брата, да и отец, вероятно, будут мобилизованы, и от этой мысли мама совсем обезумела. Он, конечно, понимает, что я здесь ни при чем: „Но посмотри на улицу, перестань плакать и посмотри, и ты многое поймешь“. Я посмотрела сквозь зареванные глаза на улицу, и то, что я увидела, было потрясающе: на обоих тротуарах стояли коленопреклоненные женщины, старые и молодые. Они молились, прямо на улице под открытым небом. Это было страшно. И на лицах этих женщин было столько муки, отчаяния и веры, что я поняла, всем своим существом почувствовала ненависть, которую они должны были питать к нам, к людям из России, начавшей войну. Так писали все их газеты».
Удивительная картина, словно чудом уцелевший мысленный фотоснимок – фигуры коленопреклоненных молящихся женщин на улицах захолустного немецкого городка.
С помощью Альфреда и двух его друзей удалось выяснить, что арестованные русские содержатся в Розенгартене – городском саду, окруженном высоким забором, с танцевальным павильоном посередине:
«Мы подошли к этому саду и хотели зайти в калитку, но вдруг откуда-то выскочили два солдата с винтовками и нас прогнали. Тогда Франц (приятель Альфреда. – Е. Б.) сказал: „На той стороне забора есть доска, она держится на одном гвозде, ее можно сдвинуть и пробраться в сад”. И вот мы, четверо злоумышленников, бесшумно обошли сад, нашли висевшую на одном гвозде доску, и я, сдвинув ее в сторону, протиснулась в место заключения папы и других пленников. Мальчики остались ждать меня по другую сторону забора. Солдаты меня не заметили, зато мужчины увидели, многие знали меня, и папе, конечно, сразу сказали о моем приходе. Он подбежал, и под прикрытием других заключенных мы с ним обо всем поговорили. <…>
Остальные мужчины в это время срочно писали письма и записки своим женам. На мне было матросское платье: синяя юбка с двумя внутренними карманами и белая кофточка, стянутая на талии резинкой. В миг мои карманы наполнились записками, а моя кофта стала похожа на подушку. Все-таки я, хоть и с трудом, пролезла обратно через спасательную дыру и очутилась в кругу дикарей, плясавших победный танец. Я была счастлива, что повидалась с папой, а кроме того я чувствовала себя настоящей героиней, пережившей настоящее приключение. <…>
Через два дня всех мужчин выпустили, а на третий день рано утром за нами пришли и нас повели на вокзал, вещи брать с собой запретили. Мы должны были ехать в том, что на нас одето.
Ни с Альфом, ни с рыбаками (его друзьями. – Е. Б.) попрощаться мне не удалось, они, наверное, и не знали, что нас отправляют. Больше я никогда не видела никого из них».
Окна вагона были наглухо зашторены. Поезд, от станции к станции наполнявшийся все новыми пассажирами, погрузили на паром, занавески разрешили раздвинуть, мелькнуло море – и вот уже за окнами Швеция. На каждой станции приветливые шведки приносили эвакуированным бутерброды, но бабушке было не до еды: все путешествие она простояла на площадке вагона, любуясь пробегавшими мимо видами. Северные красоты настолько поразили ее, что она дала себе клятву когда-нибудь вернуться в эти края. В августе 1914 года трудно было предположить, что обратный путь навсегда заказан.
Поезд пересек с юга на север Швецию, потом с севера на юг Финляндию, и некоторое время спустя семья прибыла в Петербург. С Финляндского вокзала родители с детьми отправились прямо на Варшавский, но купить билеты в Лодзь оказалось невозможно: город был за линией фронта. Пришлось ехать в Варшаву. После того как фронт переместился за Лодзь, родители, оставив детей в гостинице, спешно съездили домой, забрали деньги и драгоценности и вернулись. Недостатка в средствах не было, и какое-то время семья оставалась в Варшаве в надежде вернуться домой, но когда над городом все чаще стали появляться немецкие цеппелины, было принято решение ехать в Москву, где у моего прадеда были родственники.
Путешествие было долгим. «Навстречу нам шли бесконечные воинские эшелоны, и нам приходилось уступать им дорогу. Больше о нашей поездке я ничего не помню», – признается бабушка. Даты в записках отсутствуют; судя по всему, переезд из Кранца в Москву через Скандинавию, включая варшавское интермеццо, занял более четырех месяцев: выехав в августе, семья прибыла в Москву в конце декабря, под самые праздники. Несмотря на радушный прием, столица юной путешественнице пришлась не по вкусу:
«А первое наше знакомство с Москвой было ужасное. В наших краях мороз редко бывал ниже 3°, а снега мы вообще почти не видели. Если он выпадал, то тут же таял. А в Москве в это время стояли сильные морозы, и улицы были покрыты глубоким снегом. <…>
Москва мне совсем не понравилась, и наш, по сравнению с Москвой маленький город – Лодзь казался мне гораздо благоустроеннее и красивее. У нас все дома были каменные, таких деревянных домишек, как в Москве, в нашем городе не было. У нас все улицы были асфальтированы, все улицы были шире московских, и трамваев в нашем городе было много и всем хватало в них места. В Москве трамваев было мало для такого огромного города, и они всегда были переполнены. Зато извозчиков в Москве было страшно много, и казалось, что лошадей в городе даже больше, чем людей».
Постепенно жизнь наладилась. Нашли подходящее жилище на Арбате («Квартира была небольшая, 5 комнат и еще одна маленькая комнатка для прислуги»), бабушку отдали в гимназию, на лето родители сняли дачу в Подмосковье, девочке купили этюдник и масляные краски, о которых она давно мечтала, у нее появились новые друзья. Осенью ее перевели в другую гимназию и записали в художественную школу.