Елена Бальзамо
По обе стороны (очерки)
Если вы родились в России, тоска по иному бытию неизбежна.
Иосиф Бродский
Предисловие к французскому изданию
У нас в семье о прошлом не говорили. Мне и в голову не могло прийти подступиться к родителям, их знакомым или другим родственникам с расспросами о том, как они прожили жизнь, что с ними происходило в ту или иную эпоху: слишком велик был риск переступить невидимую границу дозволенного, заглянуть в неожиданно разверзшуюся бездну – и вместо ответа наткнуться на молчание. Или хуже того: обидеть неуместным вопросом.
Нет – так нет, я и не спрашивала. Тем более что у меня не возникало ощущения, что от меня скрывают доступ к какой-то жизненно важной информации – я и так все знала. Довольно быстро я поняла: то, что произошло с моими близкими, было уделом очень многих, некоторые уже рассказали об этом, и, стоит захотеть, обо всем можно прочитать – в самиздате. И я читала. Вот почему, когда много позже мне захотелось в свою очередь рассказать о тех временах, прошлое предстало передо мной не как череда конкретных, документально подтвержденных событий, а скорее как масса литературных реминисценций, эхо давних чтений и перечитываний, которые отложились в сознании, дополняя и дорисовывая неизвестные факты биографии моих близких, а порой и подменяя их. Прежде чем взяться за эти очерки, я, естественно, постаралась проверить известные факты, по возможности отыскать неизвестные, сверить даты, цитаты, имена. И тут я столкнулась с кое-какими противоречиями: обнаруженные детали не всегда совпадали с версией, зафиксированной у меня в памяти. Поразмыслив, я решила: ну и ладно, в данном случае факты второстепенны в том смысле, что речь идет не о мемуарах, семейной хронике или модном в наши дни «возвращении к истокам». Речь идет о том, чтобы дать представление о духовной атмосфере, о состоянии умов и, в первую очередь, о чувстве страха – ощущении, которое всегда трудно описать и которое не поддается переживанию post factum, если породивших его обстоятельств больше не существует. Тем более когда это чувство – лейтмотив жизни трех поколений одной семьи – представляется делом далекого прошлого.
Вот почему в этих очерках больше литературных реминисценций, чем выверенных фактов, больше названий книг, чем имен собственных, больше впечатлений от прочитанного, чем от прожитого. Распространенный дефект профессионального литературоведа? Наверное, не без этого, но главным образом, мне кажется, потому, что нет более верного способа воссоздать эпоху, в которой при всей ее внешней неподвижности и закостенелости, непрерывно ощущались глухие подземные толчки, движение тектонических пластов русской истории ХХ века.
Билет в одну сторону
1
Крепкой наковальне молот не страшен.
Итальянская пословица
«Я распрощалась с родителями, и мы с дядей Сашей сели в вагон и поехали. С нами в купе был еще только один старик, который все время читал газеты. Дядя Саша поставил меня на скамейку у окна, сам сел рядом и сразу заснул. Сидит и спит, а я долго, долго гляжу в окно, и так интересно, что хочется без конца смотреть. Там за окном все бежит назад. Убегают деревья, кусты, поля, леса, озера и даже разные животные и люди. Я так долго стояла и смотрела, что очень устала и захотела сесть; я перешагнула через дядю Сашу и села рядом с ним. Дядя Саша крепко спал, а я стала думать. Вот, думала я, мы едем и едем, и, наверное, уже очень далеко уехали, а дядя Саша все спит. Ведь может быть, что мы проедем мимо нашего курорта, а он все будет спать, мы не выйдем и поедем дальше. Что тогда будет? Эта мысль меня очень испугала, и я стала дергать дядю Сашу за рукав. Он проснулся и сказал, что очень устал, так как всю ночь не спал, и я не должна его будить. Он встал, вынул из чемодана большое яблоко, дал мне и сказал: „На, ешь яблоко и сиди спокойно, дай мне поспать, мы еще не скоро приедем“. Тут он снова сел и снова заснул, а я стала есть яблоко. Яблоко было все темно-красное. Я стала выкусывать по маленькому кусочку из разных мест яблока, и оно все вскоре покрылось белыми пятнышками и сделалось очень красивым, даже жалко было его съедать, но я его все же съела; и тогда снова стала думать, и снова о том же: вот дядя Саша спит, а поезд бежит и бежит, и мы обязательно проедем мимо, а он будет спать и ничего не заметит. Наверное, мы уже проехали мимо нашего курорта и едем неизвестно куда, а он себе спит. Вот мы все дальше и дальше уезжаем от бабушки, все быстрее и быстрее бежит наш поезд. Я чувствую, что мы уже мчимся с невероятной быстротой. Наш поезд прямо летит, летит, летит к самому концу земли; вот сейчас кончится земля, и мы грохнемся в какую-то страшную черную бездну. Мне жутко, мне очень страшно, я очень боюсь!»
Год 1907, бабушке 6 лет. Она родилась вместе с веком.
Умерла она в 1977 году, предварительно уничтожив незадолго до того написанные воспоминания о прожитой жизни. Сохранилось только начало, толстая школьная тетрадь (96 страниц) по цене 44 копейки, в коричневой клеенчатой обложке. Рассказ обрывается на описании школьных лет; что за ними последовало – неизвестно. Однако причину ее поступка следует искать именно там, в 20-х, 30-х и 40-х годах, эпохе, прожитой с клеймом «врага народа» – со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Детство ее, о котором повествуется в уцелевшей тетради, никак не предвещало такого поворота событий. Но поворот имел место, и не только в ее случае:
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь.
В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
Судьба бабушки, при всей ее фантасмагоричности, отнюдь не была исключением. Благополучное детство в обеспеченной семье инженера текстильной промышленности (о масштабах благосостояния она не распространялась: «буржуазное происхождение» представляло собой плохую путевку в жизнь). Семья жила в Лодзи – пятеро детей, нянька, немка-гувернантка… Мать бабушки, моя прабабка, знала польский, русский, немецкий и французский. Согласно бабушкиным запискам, «у папы вообще был план, чтобы мы, его дети, легко и без усилий изучили все основные европейские языки. Для этого мы по два лета должны были проводить в стране, где говорят на одном из этих языков. За два лета в Германии, да еще при помощи нашей Эльзы, мы действительно научились совершенно свободно болтать по-немецки».
В мое время от этого лингвистического изобилия не осталось и следа. За прошедшие годы и десятилетия возможностей упражняться в иностранных языках было немного, а в определенную эпоху само знание этих языков не приветствовалось и было чревато неприятными последствиями – за ним мог скрываться «чуждый социальный элемент», а там, глядишь, недалеко и до обвинения в шпионаже. Лучше было такое не афишировать, даже в самом узком кругу. В автобиографическом очерке «Полторы комнаты» Бродский замечает по поводу своей матери, что «она не моргнув глазом оставляла без внимания случайную французскую фразу, расслышанную на улице или оброненную кем-нибудь из моих друзей, хотя однажды я застал ее за чтением французского издания моих сочинений. Мы посмотрели друг на друга; потом она молча поставила книгу обратно на полку и покинула мой Lebensraum». Открыв соответствующий том собрания сочинений, чтобы проверить цитату, я почти не удивилась, обнаружив на той же странице процитированные выше строки Ахматовой, – не мне одной принадлежит непроходящее ощущение искалеченных, раздавленных историей судеб.