– Отдай бумаги, да разойдемся полюбовно, – посоветовал хрипящий голос с фальшивым дружелюбием. Словно бы ему и вправду кто-то позволил спокойно уйти, послушайся он его.
– С ножиком-то аккуратнее, – в тон ему отозвался Ягужинский, – я государственное лицо – моя пропажа незамеченной не пройдет. Не найдет меня посыльный Императора через пару часов на условленном месте – поймет, чьих рук это дело.
Он прекрасно догадывался, кто именно за ним следил: люди Трубецкого. Кому же еще о бумагах знать? И кому они вообще еще навредить могут? Наверняка кто-то из тех, присутствовавших в кабаке, либо дежуривших рядом. Татьяна не солгала – с нее не сводили глаз. С него теперь, похоже, тоже. Мог ли предполагать старый князь, что Татьяну найдут и допросят, а потому подготовиться к такому исходу? Или эта «ищейка» за бумагами отправилась по личной инициативе, желая выслужиться?
– А ты не дергайся, барин, и помирать не придется.
– Давай так, голубчик, – медленно протянул Ягужинский, аккуратно запуская руку за пазуху, – на счет «три» я тебе бумаги, а ты ножик опускаешь.
Мужчина сзади натужно сопел, видимо, размышляя, хотя, тут стоило еще подумать – как иначе он предлагал «разойтись полюбовно», если не убрав лезвие. Явно ж подвох где-то крылся. Александр Ефимович терпеливо ждал, руки не вынимая, только лаская пальцем острый шероховатый край. Наконец, его преследователь шумно хмыкнул.
– Давай, коль не шутишь. Только поворачивайся медленно.
Ягужинский криво усмехнулся, делая короткий шаг, едва ли на треть стопы, назад. Ровным голосом он начал отсчет: на «раз» лезвие перестало холодить шею, хотя чужая рука с ножом еще висела где-то впереди, на «два» плечом мазнул по меховой оторочке, даже не удивляясь этому – начало мая выдалось холодным, и краем глаза – по темной фигуре справа, рассмотреть которую не представлялось возможности, слишком уж утопала она в тени неосвещенного проулка.
На «три» резко выдернул руку из-за пазухи, локтем отталкивая мужика и наставляя на него пистолет.
– Полюбовно разойтись не выйдет, – цокнул языком Александр Ефимович, – но мы можем решить вопрос мирно. Ты меня отведешь к своему хозяину, а я тебе пулю в висок не засажу.
Незнакомец, похоже, даже напуган не был. Раздосадован – возможно: все же, явно надеялся на послушание. Но страха от него не ощущалось. Что-то себе под нос пробормотав, он почесал бороду и вдруг метнулся к Ягужинскому, похоже, намереваясь отнять бумаги силой и уклониться от возведенного на него дула, сыграв на внезапности. Сильный удар в грудную клетку, точно туда, где ускоряясь, билось сердце, состоялся одновременно с выстрелом, оглушительно прогремевшим в уснувшем квартале.
Где-то снова залаяла потревоженная собака. Ей в унисон прогавкали еще две шавки.
Для человека, впервые взявшего в руки оружие, выбор между «стрелять» и «не стрелять» длился бы целую вечность. Для человека, вынужденного не впервые обрывать чужую жизнь, он даже не стоял.
Закашлявшись от удара, Александр Ефимович наблюдал, как кулем свалился нападавший, вынужденный выпустить из рук нож. Обернутая кожей ручка и две трети лезвия торчали из груди Ягужинского, и если б кто его сейчас увидел, явно б перекрестился, нечистую силу изгоняя. Пнув мужика носком пыльной туфли, чтобы убедиться – мертв – он огляделся и поспешил прочь из проулка. Не хватало еще, чтобы кто из разбуженных выстрелом жителей на улицу выбрался и узрел виновника ночного происшествия: терять драгоценное время не хотелось. Посыльный, возможно, его подождет, да только под чужим надзором составлять письмо – верный шанс что-либо упустить.
Только оказавшись в полутемной квартирке, где было ничуть не теплее, чем на улице, разве что ветер не гулял, да и свежести не хватало, Александр Ефимович с некоторым трудом, раскачав, вытащил нож, с неудовольствием оценив порез на сюртуке. Впрочем, куда большего сожаления удостоилось толстое дерево, почти пробитое насквозь – силы нападавший не пожалел. Коснувшись сухими губами правого нижнего угла с облезшей краской, Ягужинский вздохнул и вынул из-за пазухи неповрежденные бумаги. С негромким шелестом они легли на пыльную поверхность грубой столешницы, куда спустя минуту лег еще один лист – на сей раз чистый, а после была определена полупустая чернильница. Добротное дорогое перо Ягужинский достал уже из ящика, где оставил некоторые не слишком значимые вещи.
«Доношу до Вашего сведения, что интересующая Вас барышня изъявила готовность содействовать закону и принять любой приговор от Вашей милости. Сведения, записанные в точности с её слов, прилагаю.
С целью защиты интересующей Вас барышни к ней был приставлены офицеры Кудровский и Горин. Имею основания полагать, что небезызвестный господин станет искать способ расправиться с ней, поскольку разговор наш был подслушан. После за мной была организована слежка с целью отнять документальное его подтверждение».
Александр Ефимович пробежал взглядом по угловатым буквам. После недолгих раздумий, дописал: «К двенадцати часам пополудни назначена встреча. В случае неудачи прошу отправить на мою квартиру князя Барятинского – распоряжения для него оставлены в нише, за диваном». Он и без того сделал немало, но если на сей раз Господь не окажется к нему столь благосклонен, кто-то должен продолжить это дело. До конца осталось несколько шагов.
Если Трубецкой не окажется хитрее. Но пока, качаясь на канате над пропастью, он шел в верном направлении.
Ягужинский очень сильно рисковал, и отнюдь не собой — для того, чтобы понять, где сейчас находится старый князь, и как его выследить, требовалось узнать, действительно ли его люди следили за Татьяной. Чем быстрее последует его реакция, тем ближе он сам, и потому все, что Ягужинскому оставалось — ждать. Приставить пару жандармов, вынужденных сменить амплуа и как можно лучше слиться с простым людом, не так часто появляющимся в этом полупустом квартале, и ждать; лично появляться здесь он не мог, опасаясь быть узнанным. Татьяна должна будет делать вид, что пребывает в страхе (впрочем, так оно и было), сын ее не должен знать ровным счетом ничего, а потому может спокойно посещать занятия, но за ним ведется слежка.
Во благо самой Татьяны и ее сына стоило бы перевезти их в столицу, где мальчика бы наверняка отдали в приют, а Татьяну заключили бы под арест, поскольку даже признание не снимало с нее вины. Вот только в этом случае князь Трубецкой бы уже никак не проявил себя: возможно, он был не в своем уме, возможно, его ослепила месть и жажда власти, но он хорошо осознавал, что карать того, кто находится под надзором жандармов — лично подставиться под удар. А отыграться на мальчишке, когда его мать в шаге от казни, уже не столь интересно.
Александр Ефимович был вынужден поставить на кон чужие жизни как расплату за спокойствие Империи.
***
Российская Империя, Царское Село, год 1864, май, 5.
Редко когда Марию Александровну удавалось застать в столь приподнятом настроении: улыбка — не едва заметная, а ясная, отраженная в глазах — не сходила с ее лица, голос был чист и звонок. Николай любовался матерью, с каплей горечи осознавая, что эти моменты спокойствия стали слишком редки. В пропитанном фальшью и громкими словами Зимнем с его пустыми гримасами повиновения и обожания это было почти невозможно, и тем больнее было каждый раз в середине осени покидать Царское, где Мария Александровна словно оживала. Николай жалел о кресте, что возложил Господь на их семью, не за себя – за мать. Несущую его с достоинством и поистине царской осанкой, но внутри с каждым годом старящейся на десять. Как бы он желал освободить ее от этого всего и видеть вечно молодой, счастливой, сияющей.
Или хотя бы прекратить адюльтеры отца.
– Намедни мне писал Константин Дмитриевич (Ушинский, прим.авт.) — последние его месяцы в Германии оказались крайне плодотворными: он трудится сейчас над книгой для начального обучения. Опыт, полученный им в Европе, похоже, стоит положить в основу новой учебной программы.