Annotation
Повесть о военном детстве сибирского мальчика, о сложных трагических взаимоотношениях взрослых, окружавших героя повести.
Гартунг Леонид
Гартунг Леонид
НЕЛЬЗЯ ЗАБЫВАТЬ…
Посвящаю милым моим внукам Диме, Оле и Маше
В ту пору мы жили на Прибрежной улице. Она имеет только одну сторону. Противоположной — просто нет. Вместо нее — крутой берег Томи.
Если случался сильный ветер, он кидал в наши окна брызги воды. И когда на реке кричали что-нибудь в рупор, то у нас было слышно каждое слово. А однажды в апреле затор нагромоздил лед точно против наших окон. Ребята говорили, что прилетали самолеты и сбрасывали бомбы, чтобы разбить затор, но это брехня. Просто приехали подрывники на двух грузовиках. Они привязывали к длинным палкам какие-то штуки, совали их под лед, а потом раздавались взрывы. От них весь наш дом вздрагивал и в ушах как будто что-то лопалось. Один из взрывов был такой сильный, что ледяные крошки ударили о наши оконные стекла. Мама побледнела:
— Что они, с ума сошли, что ли? Нюра, уйди от окна…
Но Нюра как стояла у окна, так даже не пошевельнулась.
Тогда мы занимали две комнаты нижнего этажа в единственном на улице двухэтажном доме. До революции он принадлежал какому-то торговцу, а потом торговец скрылся, и дом стал жактовским. Я любил наш дом и школу, в которой учился. Она тоже находилась на Прибрежной улице. Ее строил отец, когда только начинал плотничать. Город наш долго оставался совсем небольшим. На окраинах сажали огороды и весной улицы зарастали мелкой «гусиной» травкой.
Целыми днями мы, мальчишки, пропадали на берегу, особенно в апреле, когда шел лед. Льдины плыли, задевая друг за друга, хрустя и позванивая, грязные сверху, чистые и голубые внизу. Как-то раз близко к берегу проплыла широкая льдина. На ней сидела худая рыжая кошка. Около кошки валялась палка — должно быть, кто-то кинул и не попал.
Кошка посмотрела на меня равнодушно — она уже ни от кого не ждала помощи и поставила на своей судьбе крест.
Льдина плыла не быстро, и я пошел за ней. Около Нижних складов, как я и ожидал, она почти коснулась берега. Я прыгнул на нее, чтобы снять кошку, но это оказалось не так-то просто — кошка почему-то испугалась меня и стремглав бросилась на другой конец льдины. Она не обращала внимания на мои ласковые слова:
— Кисанька, куда же ты?
С трудом я поймал ее. За это время льдина успела отойти от берега. Пришлось разбежаться и прыгнуть. Расстояние было небольшое, но мешала кошка в руках. Правой ногой я угодил в воду и набрал полный ботинок. К тому же моя рыжая зверюга чего-то испугалась, стала царапаться и чуть не выскользнула из моих рук. Непонятное существо: когда ей грозила гибель — спокойно сидела на льдине, а когда ее спасли, — стала вырываться, как сумасшедшая.
Встретив меня во дворе, Нюра спросила:
— Неужели ты эту дрянь потащишь в дом?
— Почему дрянь? — возмутился я. — Очень умная кошка. Рыжуха!
— Как узнал ты, как ее звать? Она сама сказала?
Такая уж манера у моей сестры — подкусывать меня по любому поводу.
Мама отнеслась к Рыжухе спокойнее, а папа вообще не обратил на нее внимания.
Если бы только Рыжуха знала, как Нюра называла ее. Кроме «дрянь приблудная» — другого имени ей не было, но это продолжалось недолго. Дня через два я из сеней услышал, как сестра говорила нежным голосом:
— Милый ты мой, не сиди на подоконнике. Простудишься!
Я попытался поправить сестру:
— Почему ты кошку называешь «милый мой»?
— Потому что это не Рыжуха, а Рыжик.
— Не всё ли равно?
— Как сказать? Во всяком случае, у Рыжика не будет котят… Это уж точно…
Мне оставалось только пожать плечами.
Рыжик мало ел и много спал. Я попробовал его дрессировать, но из этого ничего не получилось. Кот не хотел даже прыгать через палочку. Он вообще ничего не собирался выполнять. Меня, своего спасителя и хозяина, он не признавал. Целыми днями сидел на окне, поджав под себя лапы, и грелся на солнце. Никакого в нем интереса. Скучный зверь.
Семья наша состояла из пяти человек. Отец мой был «сезонник». Работал он только летом, а зимой сидел дома. Но «сидел» — это только говорится — отец не умел бездельничать. Целыми днями он столярничал во дворе, в своей избушке, мастерил полочки для цветов, табуретки, санки для детей, и мама относила их на базар.
Еще совсем маленький я понял, что отец работает не только ради денег — ему нравилось что-нибудь мастерить. В избушке у него стояла небольшая железная печка, верстак с двумя тисками и разным столярным инструментом. Мне нравилось приходить к отцу и, усевшись на березовую чурку, смотреть, как он работает. Был я самым младшим в семье. Вообще-то мое появление на свет произошло, как мама говорила, «ни к чему». Обидно, что живешь «ни к чему», но что поделаешь…
Иногда летом в день получки отец выпивал с товарищами и приходил домой навеселе. Тогда в комнатах ему было тесно, он выходил на улицу и садился на длинной скамейке. К нему подсаживались соседи и начиналась игра в лото. Но навеселе он бывал редко — отец не любил пьяных и сам, когда немного выпивал, не болтал, не хвастал, а делал вид, что ничего не случилось.
Брата моего звали Гришей. Отец учил его столярному делу. С завистью я слышал, как он хвалил Гришу:
— Руки у тебя золотые.
После этого я внимательно разглядывал Гришины руки и не находил в них ничего «золотого» — руки как руки.
Говорили, что характером отец пошел в деда — легкий, веселый, все делал быстро, ни над чем особенно не задумывался.
Когда я немного подрос, то из разговоров с Гришей узнал, что у отца есть одна мечта. Он собирался со временем купить токарный станок по дереву и стать токарем. Для этого отец откладывал деньги, достал резцы. Купив такой станок, он перестал бы мастерить табуретки, полочки и стал бы точить детские песочницы, изящные балясинки для балконов, замысловатые трости для стариков. Но на этом мечта не кончалась — став токарем, отец заработал бы много денег и как-нибудь повез бы всех нас в Крым, в Ливадию, где прежде нежились цари…
Сестра Нюра с детства росла, как мама говорила, «шибко сурьезной». Серьезность ее выражалась, прежде всего, в том, что она все делала по-своему. Так, летом сорокового года, после окончания десятого класса, она укатила в Москву — там пыталась сдать в университет, на химфак, но приехала домой ни с чем. Видно, одной самоуверенности для Москвы мало. Мама, зная характер Нюры, не стала подробно пытать, что и как, спросила только:
— Что теперь делать-то думаешь?
— Не пропаду, — ответила Нюра коротко.
Пропасть она, конечно, не пропала, даже замуж вышла, но об этом потом…
Когда я был совсем маленьким, а Нюра еще училась, она мечтала стать балериной и устраивала представления для меня одного. Играл граммофон. Огромный, неподъемный, с большой трубой. На трубе масляной краской художник нарисовал букеты голубых цветов. Помню пластинки: «Подайте Христа ради» («Песнь нищего») и «Гриша уезжает». Ее терпеть не мог Гриша — мы каждый раз его подначивали: «Куда это ты собрался?» Особенно любила Нюра «Цыганские пляски». Вот под «пляски» Нюра и танцевала. Пластинки были дореволюционные, толстые, с бороздками только на одной стороне. Граммофон остался еще от бабушки, которая считала его главным своим богатством. Бабушку, мамину маму я уже не застал.
Нюра выросла почему-то строптивой, но что было хорошего в ней — она никогда не жаловалась на меня маме. Что-нибудь натворю — шлепнет что есть мочи — и молчок. И я тоже на нее никогда не жаловался.
Перед войной Гриша перешел уже в десятый класс, а я еще только во второй.
Мама до войны нигде не работала — и без того хватало забот. Весь дом держался на ней. Целыми днями она стирала, штопала, шила на швейной машине, варила, мыла полы.