— Нет, — конечно, ответили те.
— И я — нет. Давайте посмотрим.
Аким поставил всех орлов заряжать ему магазины, а сам взял автомат и решил, не целясь, стрелять из него до тех пор, пока он не заплюётся. Что это значит — он не знал, но хотел посмотреть, и узнать.
— Готовы? — спросил он свою команду.
— Готовы, — ответили парни.
— Значит, договорились — я стреляю, а вы, как только кончился рожок, мне тут же следующий. Готовы? Понеслась!
И Аким стал бить из автомата в сторону мишеней, вначале целясь, а потом уже и просто так, лишь бы стрелять, меняя магазины, обжигая пальцы, передергивая затвор петлёй ремня, держась перевязанной рукой за магазин, а не за кипящий лак цевья, и всё стараясь задрочить «Калаша». Лак кипел, ствол дымился, затвор раскалился, руки уже устали и от тяжести автомата и от вибрации от выстрелов, но Аким упорно старался запороть автомат, заставить его плеваться. Но «Калаш» не хотел! Он уже покрылся радужными разводами, нагрелся откидной железный приклад, и, в конце концов, Аким не выдержал и бросил АКМ на траву. Трава зашипела, обожженная железом автомата.
— В солярку его надо! — сказал, откуда-то взявшийся, прапорщик Шувалов.
И, через пару минут, притащив ведро с солярой, он окунул автомат в ведро. Соляра зашипела, пошел пар, радужные разводы навеки остались на вороненой стали. Выдержал «Калаш»!
После того, как он остыл, оставшиеся патроны добили, собрали гильзы и в сумерках отправились в часть. Выдержал «Калаш»! Теперь он был единственным «разноцветным» автоматов в оружейке. Его называли АКМ-Акимов.
* * *
Светало. На душе у Павлова стало как-то тоскливо — всё, кончается ночь, сейчас пацаны разбегутся по нарядам, а Лёхе нужно будет собираться домой, и он уже больше никогда в жизни не посидит вот так со своими друзьями в каптерке, не послушает армейские байки, прощай, казарма! — завтра его ждет гражданская жизнь.
Уставшие, но всё ещё в шутливом расположении духа, парни слушали, как тихонько напевает Перов про то, как он «сам из тех, кто спрятался за дверью», и думали каждый о своём.
Шайба вообще чего-то загрустил — теперь Лёхи не будет, и вся ответственность за полковую машину связи на нем. Как-то не по себе — с Лёхой всё понятно, он всё знал, а теперь самому выкручиваться. А вдруг какое-нибудь развертывание придумают — справится ли он? С Лёхой всегда справлялись — всегда первыми выходили на связь. Командир дивизии лично руку жал. А теперь? Страшновато.
Аким, казалось, понял, о чём думает Шайба, и спросил:
— Сань, скажи честно, когда тебя красноперые тогда за нас крутили, ты думал, что тебе пиздец?
— Да, думал — пиздец.
— Страшно было?
— Страшно! Кому в дисбат охота?
— Сань! — Аким обнял Шайбу. — Ты прости нас — мы не хотели тебя подвести! Понимаешь?
— Вяжи, Аким, ты чё — нажрался, что ли?
— Сань! Ты-то человек!
— Заебал! — Шайба отодвинул навязчивого Акима.
— Аким, сколько мы должны Шугалею? — обратился Леха к Акиму.
— Тебе-то, какая разница — езжай домой — я разберусь. Ещё полгода — разберусь! Ты, Лёха, главное, когда приедешь домой, научись пользоваться карандашом для губ и в позу фехтовальщика не вставай — она тебя молодит. — Пьяный и поэтому весёлый Аким подкалывал Лёху.
— Знаешь, когда мне по-настоящему страшно было? — вдруг спросил Шайба.
— Когда? — спросил Аким, и вытер ладонью губы.
— Когда ты Чаве в морду дал.
— Кому? — не понял Лёха.
— Чаве, — ответил Аким. — Ну, это к вопросу, про зачуханили.
— Чаве? Ты в морду дал? Когда? — опять не понял Лёха.
— Было дело, — вставил Шайба.
— Завязывайте! Когда такое было?
— А это было тогда, Леха, когда Чава Акиму нос сломал — в первый день, — сказал Шайба, закуривая сигарету, развалившись. — Вы тога в каптёрку ушли, а мы — отбились. Но потом уже ночью Чава вернулся. Бродил чё-то, бурчал, а потом сел на кровать к молодому и начал: «Ну, возьми. Ну, маленько. Возьми — и всё. Никто не узнает — возьми». А тот: «Ну, пожалуйста, не надо, ну, пожалуйста!» А Чава: «Ну, возьми. Возьми в руку. Ну, не бойся — возьми!» А тот: «Ну, пожалуйста, не надо. Ну, пожалуйста!» Заебали оба! Мне уже зла не хватало! А тут Аким вдруг говорит: «Слышь, малец, дай ты этому упырю в морду и не скули!»
— Чё такое?! — поднялся Чава и сдернул одеяло с Акима. — Щас ты сосать будешь!
— Щас — ты сосать будешь! — помню, ответил Аким, спрыгнул с верхнего яруса и в трусах, босиком, без базара, выгнувшись, от самой жопы, со всего размаху, как дал Чаве в шарабан. Чава свалился тут же. И молчит, не шевелится. Смотрю, — а Аким одевается.
— Я думал, что мне конец! Так лучше одетым быть, чем в трусах огребаться, — пояснил Аким.
— И дальше что? — спросил Леха.
— Дальше что? — продолжал Шайба. — Я тоже слез с кровати, смотрю, Чава лежит, но дышит. Значит — живой. Как-то легче стало. Я на всякий случай тоже оделся. В батальоне тишина — вроде как никто ничего не понял. Я спрашиваю Акима: «Что делать будем?» — «Ничего! Пошли в бытовку», — говорит Аким. Взяли мы Чаву, подняли — и в бытовку. Молодого — с собой. Тот, как был в трусах, только сапоги одел — стоит, дрожит. Чава оклемался, хотел было заорать — вас позвать на помощь, но Аким ему пасть рукой заткнул и говорит: «Ты, чё, пидарас, разорался? Молчи и слушай! Ты хочешь, чтоб Роту Связи за хуесосов держали? Ты, чё, хочешь, чтобы мы полтора года служили в подразделении, где солдаты у своих же сосут? Тебе, козлу, — на дембель, а нам — клеймо на весь срок. Хочешь — мы из тебя сейчас мамку сделаем?» Чава башкой машет, дескать, — нет. Тогда Аким говорит: «Я сейчас руку отпущу, но если ты заорешь — прибегут пацаны… и увидят, как мы тебя вафлим. Будешь на дудке-волосянке поиграть?» Чава машет головой: «Нет!» Аким отпустил. И говорит Чаве: «То, что было у нас с тобой — дело обычное — ты старик, я — молодой. Но если ты ещё кому-нибудь из моей (так и сказал) Роты предложишь свой стручок — я тебя, урода, урою! Понял?» Чава, надо отдать ему должное, ответил: «Конечно, понял». И добавил: «Молодцы, парни, — именно такая у нас Рота и должна быть!»
Я поворачиваюсь, а в проеме двери — весь батальон! Стоит и молчит! Вот тут мне по-настоящему страшно стало. Чава их тоже видел! Но после его слов они все разошлись. Они полгода с Чавой отслужили. Это я уже после узнал, что все они знали, что Чава чмо. И поэтому не тронули нас.
Потом и мы спать пошли.
Лёха чесал шарабан.
* * *
Утром налетела гроза. Умыв, запыленную воинскую часть и асфальтовое шоссе, по которому по направлению к городу шли Лёха с Акимом, гроза зацепилась за гору и долбила где-то позади.
— Смотри, Лёха, — сказал Аким, — впереди чистое небо и светлая дорога, а позади, осталась жуть, темень и грохот. Аллегория! Как тебе? Природа провожает!
— Действительно. — Лёха несколько раз посмотрел взад-вперед. — Как ты всё это подмечаешь?
— А мне что делать-то? Уставы я изучил, осталось башкой вертеть и подмечать необычное. Я, может, писателем стану.
— Писарем ты уже стал — немного осталось.
— Пол года!
Добравшись на рейсовом автобусе до вокзала, друзья зашли в буфет — время ещё есть.
— Как ты — на посошок? — спросил Лёха. — Здесь патрулей, как тараканов.
— Больше! И что теперь? — друга не проводить?
— Тебе видней.
Подошла их очередь.
— Девушка, — обратился к толстой буфетчице Лёха. — Нам пару котлет с вермишелью, два винегрета, хлеба четыре куска и, если можно, грамм сто пятьдесят.
— В форме не обслуживаем! — ответила та.
— Я же в дембельской форме.
— Мне, какая разница?
— Милая, плачу, как за триста!
— Тогда я вам в подстаканниках подам.
— Тогда и чаю, — добавил Аким.
«Девушка» повернулась, чтобы всё это подать и тихонько налить.
На хромоногом, оббитом, «буфетном» столе плескалась кипятком в прозрачную ручку крышки никелированная кофеварка.