Не кричите. Не пугайтесь. Маму на помощь не зовите.
Знаете, что надо сделать?
Надо сказать: «За мной, Бумс!» — и сразу спрыгнуть с кровати. Это, конечно, страшно, но с вами Бумс, и вы командир, и за спиной у вас конница, сабли наготове! Кидайтесь в атаку, смелее! Крепче сожмите кулаки, сильнее сцепите зубы, вы — настоящий мужчина, плечом темноту оттолкните, бросайтесь грудью вперёд с криком:
Бари вари жжёт,
Гром за громом идёт!
Не оборачивайтесь. Говорите: «За мной, Бумс, за мной!.. Они отступают, они разбегаются!» Вот вы с Бумсом уже в углу. Не бойтесь, протяните руки, троньте скамейку. Не правда ли, она гладенькая, твёрдая, неподвижная деревянная скамейка? И стоит она на месте, никуда не уходила, это вам показалось. А теперь потрогайте под скамейкой. Стена, пол и больше ничего. Сопуха? Какая Сопуха? Неужели вы поверили, что есть на свете Сопуха — это старое лохматое чучело, эта ленивая соня, которая только и знает, что весь день спит под корягой, а ночью забирается к людям в хату?
Не верьте. Никакой Сопухи нет. Её придумали взрослые, чтобы запугивать маленьких.
Я сначала боялся и нос высунуть за дверь. Уже в хате обыскал все уголки — заглядывал под скамейку, под стол, посмотрел за кадкой, лазил даже в духовку. И чего только не нашёл в этих путешествиях: старую батарейку, которую лизнёшь — и она щиплет язык, синее обточенное стёклышко, костяной зуб (мать сказала — кроличий), заржавевший напёрсток, который когда-то закатился под сундук и долго там пролежал, всеми забытый. Такого добра насобирал я целую коробку. О каждой находке — о синем стёклышке или о костяном зубе с тёмной щербиной — можно было бы припомнить много интересных историй. Только я сейчас не о том. Я хочу рассказать про дверь.
Мне кажется: всё, решительно всё на свете имеет свои дверцы. И чердак, и обвалившийся погреб, и дерево, поваленное бурей, и скала над рекой. А старые часы с кукушкой, а разбитый фонарь, а бабушкин сундук? Они тоже открываются. Надо только отыскать — и если не дверцы, то щель, окошко, дупло, отверстие. Найти и очень серьёзно заглянуть внутрь. И тогда тебе откроется такое, чего никто никогда не видывал.
Дверь была и в нашей хате. Она гоняла по комнате ветер, кого-то впускала и выпускала, и за нею мерцало не то синее озеро, не то высокое небо, точно не скажу. Иногда я терялся в догадках: куда же исчезают люди, перешагнув порог? И что с ними делается там? И почему возвратившись оттуда, по-разному они пахнут: одни — морозом, другие — погребом, третьи — молоком, четвёртые — осенними дынями.
Долго присматривался я к нашей двери. Обычно после дождя она разбухала, становилась хмурой, скользкой и даже немного зеленоватой. Ногтём, бывало, проведёшь по доске — выступает чёрная жижица. И голос у неё грубел. Пытаешься открыть — скрипит сердито, натужно, словно гудит и стонет. Хочешь не хочешь, припомнишь бабушкиного Бурмила или слова мамы: «Не выходи на крыльцо! Упадёшь!» И в самом деле, крыльцо высокое, две ступеньки, но как узнать: что там? Что там в сенях, где мигает свет, раскачиваются тени и глядит на меня что-то незнакомое, пучеглазое?
Ещё совсем маленьким, помню, на четвереньках вылез я во двор. А у мальчишки, вы знаете, глаза во дворе разбегаются. Пятно солнца, пятно неба, пятно травы — всё огромное, ослепительное, необыкновенное. И всё это движется, качается, убегает из-под ног, а тебя несёт неведомо куда. От этого бесконечно необъятного мира голова идёт кругом. Что же делать? Даже ухватиться не за что!..
Не теряйтесь. Скажите: «Спокойно, Бумс! Мы здесь вдвоём. Главное — не зевать. Давай присядем вот так, на корточки, и будем заниматься своим делом — рыться в песке. Видишь, под нами твёрдая земля и нас уже не качает, как на палубе».
Так я и сделал: сел возле хаты, спиной к солнцу. И приколдовала меня завалинка. Она была похожа на нашу печку, только длинная и тёплая и вся потресканная. Щели тёмные и глубокие, туда можно было свободно просунуть палец, и в каждой ямке бегало и копошилось что-то живое: сороконожки, солдатики, муравьи. Из нор смотрели на меня такие жуки и жучки, каких никогда я не встречал. Наверное, эти щели были для жуков настоящими рвами и ущельями, а дальше — крутой обрыв, а вот и зелёная роща из мха, и там сидела красивая золотистая мушка.
Я заметил, что на стене лепёшкой отстала глина, и в ту пещеру прошмыгнула ящерка. Прискакал маленький лягушонок, животик белый, спинка выпуклая, пузырчатая, посмотрел печально на меня и спрятался под завалинку. Долго жужжала оса, тыкалась об оконный косяк, злилась, что-то искала. Но вот нашла дырочку, потрясла хоботком и полезла… куда полезла? К нам в хату?
Я задумался. Ящерка, лягушонок, муравьи — где они все прячутся? Наверное, в стенах, на полу, в окнах. Они с нами, они наши соседи, живут в нашей хате; там их гнёзда, белые подушечки, маленькие дети и усатые букашки-няньки.
Я приложил ухо к завалинке. Она шуршала, как коробочка, до отказа набитая майскими жуками. Там, в завалинке, кишела таинственная жизнь. Наверное, там были свои школы для сороконожек, были дворцы, муравьиные войска и проходили шумные праздничные парады… Отсюда, из этого царства жучков, выполз на солнце чёрный муравей, повёл усом, поглядел на меня: здравствуй, мол, дружище! — и опять спрятался.
«Скажи, какой мир! — замер я от удивления. — Сколько вокруг живого народа!»
Крылатые деревья
Мы с матерью готовим обед.
На самый огород, в зелёную тыквенную ботву, заехала наша кабица — летняя кухня. За тыквенной ботвой, которая густо переплеталась и свои плети выбросила вверх, не было бы видно этой кухоньки, если бы не высокий дымоход, настоящая корабельная труба — чёрная с жёлтым ободком посередине.
Сейчас на плите кипит тяжёлый чугунок, а из-под его крышки сердито пыхтит и лезет каша. Я подбрасываю сухие стебли, поддаю «пар в котлах», чтобы дым из трубы вылетал с огнём и искрами.
Мать сидит рядом на стульчике, чистит картошку, и очистки длинной стружкой падают ей в подол. Она думает что-то своё, не видит, как старается её сын, а то бы прикрикнула: «Убавь огонь, хату спалишь!»
Здесь у нас хорошо: на огороде буйно разрослась зелень, живой изгородью она обступила кабицу, и на плечи мне нависают тугие тыквенки, стручья фасоли и гороха. Земля возле плитки утрамбована, вокруг чисто, и в душе моей поют петухи:
Я моряк, красивый сам собою…
Плита у нас большая, вся из кирпича, обмазанная белой глиной, а снизу подкрашена жёлтой. Она полыхает огнём, а я подкладываю побольше сухих стеблей, пламя гудит, пароход мой готов к отплытию, он шипит, разворачивается и разрезает носом крутые зелёные волны.
Товарищ, мы едем далёко,
Подальше от этой земли.
Я стою на палубе, приложив руку к бескозырке, выпятил грудь вперёд, и бьёт меня морской ветер по лицу. Право руля! Полный вперёд — по тыквенной ботве!
Повернулся и вижу: мать чистит картошку, склонившись над миской, но губы у неё слегка дрожат и в глазах вспыхивают насмешливые огоньки.
Я и забыл, что рядом — старшие.
Рука моя опускается, бескозырка исчезла, будто и не было её, а пароход стал ненасытной плитой.
Я присел и стал нехотя кочегарить.
На дворе тихо, безветренно. Только сверху, с южной степи, тянет горячим чебрецом. Степь подступает к самой хате, потому что нет у нас изгороди, только вырыта с улицы канава, чтоб дождь не размывал огород. Двор у нас открытый, и отсюда видно на все четыре стороны: сначала выгон, за ним пашня, а дальше степь, а ещё дальше — не видно ничего, одно небо.