— Так ты не женат, господин Рамери, как я слышал? Тогда тебе мои советы ни к чему, и я тебя назову поистине счастливым человеком, ибо тот, кто не женат, и измены не узнает. А бывает всякое не только у таких простаков, как я, вот и у господина царского сына Куша неприятности такие же, как у меня. Ты, верно, слышал о достойнейшей госпоже Ирит-Неферт? Да? — Пепи рассмеялся, опять неожиданно приходя в весёлое настроение. — Вот ведь чем я могу сравниться с господином царским сыном Куша? Ничем, ибо камень я у ног его, ремешок от его сандалий, пыль на ожерелье его! А выходит, что мы с ним оба обманутые мужья, и обоим позор и унижение, только о его позоре говорит вся Нэ, а о моём — разве что наша улица, да ещё вот ты сможешь рассказать каким-нибудь важным господам, чтобы посмеялись над бедным воином Пепи. А то ведь моё дело моё и есть, и целую я мою Сит-Амон или бью — никому до этого дела нет. Видишь ли, господин Рамери, я сирота, хоть и жива ещё моя мать, да продлит великий Амон её дни, сирота я в глазах больших людей, ничего я не имел, а его величество дал мне всё, и вот сижу я и смотрю на благого бога… — Слеза умиления увлажнила глаза воина, и голос его задрожал подобно систру в руке певицы Амона. — Что я? Прах, пыль, ничтожество! Сирота — сирота и есть! А ведь сижу здесь, в сокровенной части дв… дворца, — Пепи неожиданно громко икнул, — и гляжу не нагляжусь на знатных господ, которым раньше кланялся до земли, и радуюсь, радуюсь, что я сирота, взысканный милостью его величества! А что до моей Сит-Амон, так пусть её хоть крокодил проглотит, женщину всё равно не переделаешь! Вот я тебе расскажу ещё один случай, господин Рамери. Захожу я однажды к моему соседу Неб-Амону, учёному писцу, у которого шишка на лбу — от учёности, должно быть, — он коротконогий, толстый, смотреть не на что, а моя Сит-Амон…
Рамери смог уйти из дворца только под утро, когда первые лучи солнца уже золотили верхушки пилонов[117] перед величественным храмом владыки богов. Прохладный ветерок освежил его и почти изгнал хмель, но на сердце было так тяжело, словно всё оно пропиталось чёрной водой подземного Хапи. Он шёл к Раннаи и знал, что она ждёт его, знал и то, что столь желаемое ею свершилось и теперь ему предстоит оставить её одну на долгое время без всякой помощи и поддержки. Что скажет Инени, когда узнает обо всём? Когда-то они были друзьями, но не виделись очень давно и при первой встрече после долгой разлуки не знали, о чём говорить. Раннаи снова придётся уехать в дальние поместья, но там, должно быть, добрая жена пастуха поможет ей. Сможет ли Раннаи перенести роды, ведь она уже не так молода и очень хрупка, а рядом не будет искусного врачевателя, такого, каким был Джосеркара-сенеб… При мысли об учителе Рамери глухо застонал и, не в силах продолжать путь, прислонился к стене какого-то дома. Девушка выглянула из дверей, она была совсем молоденькая и очень хороша собой, но на её голове не было парика, а платье соткано из очень грубой ткан.
— Что с тобой, господин? Тебе плохо, ты болен? Хочешь, я принесу тебе воды?
Он ничего не ответил и покорно принял из рук доброй девушки, может быть, служанки, глиняную чашу с водой. Она смотрела на него с таким состраданием, что Рамери невольно отвёл взгляд — до чего же он дошёл, если незнакомая женщина жалеет его!
— Лучше тебе, господин? Какие же у тебя красивые ожерелья! Такие, должно быть, делают только ювелиры его величества. А может быть, ты человек наградного золота? Мне кажется, я видела твоё лицо во время великого праздника Ипет-Амон.
Рамери снял одно из своих ожерелий и протянул девушке, она вскрикнула от радости, но тотчас же боязливо покосилась на двери дома.
— Боюсь взять его, господин, скажут, что я его украла.
— Возьми вот это.
Он снял с пальца перстень с драгоценной красной яшмой, который легко было спрятать, и отдал девушке, она склонилась перед ним и шёпотом стала благодарить, но он больше её не слушал и торопливо пошёл дальше. Город просыпался; продавцы воды, зелени и фруктов уже сновали по улицам, откуда-то доносился аромат свежеиспечённого хлеба, потянуло дымом и запахом мокрой глины из гончарных мастерских, и в одном дворе уже застучал молоток мастерового и раздался суровый голос, призывающий к работе. Мойщики одежд выходили из ворот, неся на спине огромные плетёные корзины, брадобреи со своими инструментами засновали от дома к дому, вот прошли и писцы со своими палетками[118] и свитками папируса, а вслед за ними потянулись мальчишки-школьники, толкая друг друга, зевая и смеясь. Вот из храма донеслись звуки торжественного гимна, а в одном из домов кто-то затянул весёлую песню, и неподалёку громкий детский плач сменился тихой колыбельной. Распахнулись ворота ещё одного дома, оттуда вышел важный с виду писец с красивыми браслетами на руках и в дорогом парике, за ним по двору бежала женщина, визгливо бранясь и понося мужа на чём свет стоит за какую-то Нефр-эт. Горбатый старик, загорелый до черноты, гнал по улице нагруженного мешками осла, такого же старого, как он сам, и напевал себе под нос протяжную солдатскую песню — наверное, в молодости был воином, о чём свидетельствовали и шрамы на его теле. Почти к самым ногам Рамери свалился со стены, окружающей чей-то сад, довольно привлекательный молодой человек, у которого в ожерелье были вплетены уже увядшие цветы мехмех[119], и пустился бегом по улице, едва не толкнув почтенного жреца в белых одеждах, медленно шествующего в сопровождении прислужника-кушита. У пекарни толпилось уже несколько человек, степенно беседующих между собой, а у дверей ювелирной мастерской важный с виду господин переминался с ноги на ногу, видимо, не решаясь войти и сделать заказ, всё время поглядывал на небольшой слиток серебра и вздыхал, точно жалел расстаться с ним. Рамери шёл всё дальше и дальше, невольно становясь участником простой, будничной жизни, которой почти не видел, находясь всё время за стенами дворца. Город проснулся, начался ещё один день великой Нэ.
* * *
Крепость Уаза была взята с лёгкостью, которой не ожидал даже сам Тутмос. Военачальники знали, что в сердце фараона острой булавкой засела мысль о непокорном Кидши, и думали, что после взятия Уазы Тутмос направится к нему, но воинственный фараон отчего-то изменил своё намерение и ограничился разорением небольших городов в долине Элевфера. Похоже было, что на первое место вышла борьба с Митанни, для которой Тутмос начал немедленно собирать силы. Царство Митанни было опасно не только и не столько своими военными силами, сколько тем влиянием, которое оказывало на ход дел в Ханаане. Участие Митанни в создании союза против Кемет ещё во времена Мегиддо ни для кого не было секретом, да и после в разных областях Ханаана Тутмос постоянно сталкивался с укрывшейся под камнем митаннийской змеёй. Хотя царь Шаушаттар до сих пор держался осторожно, не вступая в прямую схватку, всем было понятно, что долго так продолжаться не может и что рано или поздно военным силам Митанни и Кемет придётся столкнуться в открытом бою. Колесничные войска Митанни были весьма сильны, их более лёгкие колесницы были быстрее и поворотливее в бою. Тутмос понимал, что рассчитывать только на нет-хетер в бою с митаннийцами нельзя, и уделил особое внимание обучению лучников и копьеносцев. Кроме того, он рассчитывал на метательные палки кушитов и серповидные мечи кехеков, более же всего — на тот боевой дух, который не покидал его войско даже во время неудач. Теперь уже не было недостатка в воинах, люди шли в войско охотно, привлечённые мыслью о богатстве и возможности возвыситься, подобно воину Пепи, щедро награждённому и обласканному его величеством. Казалось, что и семеры и жрецы смирились с мыслью, что закрома и виноградники Кемет существуют лишь для насыщения войска хлебом и вином, к тому же изрядная доля военной добычи доставалась храмам, особенно Ипет-Сут, и даже суровый Менхеперра-сенеб не мог не признать, что фараон очень благочестив, хотя и не во всём отдаёт должное мудрости божественных отцов. Теперь, когда началась подготовка к походу в Митанни, количество жертвоприношений и церемоний возросло, и божественные отцы вновь ощутили свою мощь и силу своего влияния если не на фараона, то на сердца жителей Нэ и простых воинов.