Литмир - Электронная Библиотека

«Цари, — вдруг подумал он, и медленные золотые листья потекли с необъятного неба, и огонь бересклета подступил к самым ногам. — Истинные цари».

— Он признаёт нас царями, — устало улыбнулся мужчина. — Разве победитель бы признал? Прости его.

Он поклонился, содрогаясь, в этом странном своем Предсмертии и опустился на колени в теплый золотой свет, струящийся от рук и одежды Повелителя.

— Прости его, — повторил мужчина, и в голосе его запело золото осенних тысячелетий. — За одно сожженное озеро — можно. Иначе мы не сможем вернуться и никогда уже не станем прежними владыками. Нам нужно научиться прощать.

В лице женщины переливалась игра светотени — то оно было темным, как речная пучина, и тоскливо и странно взирали глаза из этой темноты, то оно лучилось светлой, почти рассветной чистотой и скорбью, и взор был росистым взором ребенка, обиженного до смерти и пришедшего отомстить.

«Как она может отомстить? Ведь она уже убила меня…» — как сквозь полночный глухой сон подумал он, а живое золото света заколыхалось вокруг сильнее, пока он впитывал остановившимся сердцем запредельное, дивное, что и не рассказать на земном языке — невесомый абрис тысячелетнего лица, высокие скулы, и каждую малую черточку, совершенней которой и не придумано в мире человеческом, и губы — скорбные, обметанные ветром и горем, и теплые, вздрагивающие крылья ресниц над погибелью глаз — двух провалов в страдание и одиночество.

По сравнению с этим беззвездным одиночеством, с этой дивной, древней и вечно юной совершенной красотой и печальной прелестью забылись, затянулись, как следы на речном песке, все любови того мира, и сама Царевна-Лебедь показалась кафешантанной девкой.

Эта мстительная и запредельная красота за мгновение, казавшееся вечностью, излечила его от той, земной и плотской, и вместе с наплывающим ужасом он почувствовал освобождение, освобождение от жаркой памяти по той, которая предала его. Но красота эта сама была на краю гибели, ненавидящая и незабвенная, как ничто на свете, она никла, льнула к золотому свету Повелителя, и в лице ее, схожем с сумрачной страной, дрожала потаенная мольба.

— Я счастлив, — прошептал он. — Счастлив так странно, смутно, посмертно. Я увидел… — рыдания захлестнули его горло, но Повелитель услышал и обернулся к спутнице.

— Невероятно, но он счастлив, что ты убила его, ибо обрел то, что так мучило и печалило его на земле…

— Отдай мне птицу, — нехотя-вкрадчиво попросила женщина, но ее темный и ровный голос таил в себе бездну. — Отдай, — с каким-то настойчивым, капризным злом повторила она и сделала шаг в золотой свет, как бы растворяясь в нем.

— Ты ведь знаешь, что это невозможно, — с лукавой грустью и нежностью ответил ей Повелитель, смотря в глаза ее — живую погибель. — Эта маленькая светлая пичуга — твоя плата за золотой билет. Она скоро вернется вновь в предназначенную ей плоть и запоет по-новому…

Золотой огонь стоял вокруг него, и пропало в этом лиственном, шелестящем огне видение убивающей красоты, женщины с сумрачным лицом. Теперь только сияние было впереди, и руки выступали из этого сияния — добрые, сильные, величавые руки, и одна сжимала увитый осенними цветами посох, а на запястье другой сидела светлая, светлая, светлее самой руки, почти прозрачная странная маленькая птица, еле подрагивая крыльями. Она, казалось, засыпала, тихая, будто тающая в теплом золоте слабая птаха.

Но вдруг он понял, понял в одно мгновение, так схожее с вещим озарением: не было и уже не будет во всех жизнях его ничего дороже этой вот малой птахи, слабой, полусонной и все же такой неугасимо светлой, родной. Он понял, что если она вдруг, по нечаянной случайности, вырванная из этих добрых, величавых рук, погибнет — не станет ничего. Не станет этого мира, почти покинутого, но такого близкого и любимого теперь, за великим Порогом, не станет Вселенной с ее звездами и мириадами других миров, которых он не знал, и — самое невыносимое — его не станет. Вовеки.

Это «вовеки» темным разрывом вспыхнуло в сердце. Ужас верховного конечного небытия настиг его и поразил, небытия не плотского — ибо страдающая плоть его почти умерла, — духовного небытия, ночи без края.

— Отдай мне птицу, — казалось, звучало отовсюду.

Он зажмурил глаза, приготовившись к вечной ночи, но самая спокойная и сильная рука легла на его плечо, и тогда он осмелился поднять взгляд на то лицо, что недавно скрывал сплошной свет. Бесконечно усталым было то лицо, темно-бронзовым от сияния осени, насмешливым и властным, ребяческим и мудрым одновременно. Тонкая, еле уловимая печаль и спокойное неистребимое мужество сквозили в каждой черте его, а серые, просторные глаза излучали сострадание. Он лишь на миг поймал серый взор Повелителя и услышал шум прекрасной неведомой страны — переливчатый плеск водопадов и шелест альпийских лугов, звучание живых, удивительно близких звезд, одинокую песню ночных гор и розовый оркестр ликующего утра. Дивное видение, как зарница, мелькнуло и кануло в небытие, и он, пораженный ликующей радостью и гармонией страны, откуда пришел Повелитель, опустил голову.

— Возьми, — услышал он голос тихий и глубокий, который наполнил его неведомым присутствием Чуда, и увидел птицу, трепещущую в вечных ладонях. — Она улетела недалеко, и ее удалось поймать. Возьми и не позволяй покидать ей тебя до назначенного часа. Помни: никакая любовь на свете и во тьме не стоит ее…

Он принял ее дрожащими руками и спрятал под куртку, и забилась она крохотным теплым комочком у остановившегося сердца, а затем забилось сердце, а ее не стало, ибо слилась она с плотью, которой была предназначена. И ничего вроде не произошло, но ярче, до боли в груди, припомнил он вдруг оставленный дом, его витые солнечно-желтые лестницы, сонных голубей на карнизах, доцветающие георгины в палисаднике, и еще — старую маленькую женщину, что наверняка по-прежнему пугливо-осторожно ходила по великолепным комнатам в тоскливом ожидании сына. Не было больше Царевны-Лебеди — ни в памяти, ни в сердце, не было ее страшного, сонного равнодушия и взгляда, лукаво-неуловимого. Вместе со светлой птахой, вернувшейся в грудь, сердце заполнилось только это женщиной, некрасивой, застенчивой, так тихо и всепрощающе любившей всю его нелепую жизнь.

— Мама… — осторожно-негромко, будто в первый раз вслушиваясь в слово, проговорил он. — Мама! — вдруг закричал он от страшной тоски по ней, как далеком-далеком детстве, и заплакал в золотой свет.

— Родился во второй раз, да с самым важным словом! — засмеялся сероглазый Повелитель. — А ты: «отдай душу-птицу»! Да ты видишь, какой она оказалась!

— И все же отдай… — октябрьский ветер ее голоса вкрадчиво холодил все вокруг. — Она и так почти мертва, она разучилась летать и никому не нужна. Никто не любит ее так, чтобы отдать за нее свою жизнь, никто на свете, а ведь это главное условие воскресения. Душу за душу, жизнь — за возвращение из смерти.

— Любят… — устало-светло улыбнулся Повелитель одним взглядом. — Как мало ты еще знаешь! Взгляни…

Средь сквозной березовой листвы-желтизны, средь бересклетового покоя лег вдруг холст света, не из этого мира, холст скудного, земного, дрожащего, но живого света. В бледной полосе его на коленях стояла женщина, сгорбленная не то от старости, не то от невыносимого бремени, лежащего на плечах, крытых рваной цветастой шалью. Светлым, как зарница над лугом, было лицо ее, и страдание и надежда переплелись в мягком золотом взгляде молящих глаз. Женщина что-то шептала, шептала невнятно, сбивчиво-горячо, и слезы сбегали с увядших щек ее, и сама она казалась бы жалкой и тонущей в безбрежной утрате своей, если бы не дивная сила любви и мольбы, исходящая от каждого взора ее, движения и жеста. Казалось владыкам, что разорвется сейчас призрачная грань, отделяющая скудную земную жизнь от великого предсмертия, и хлынет в их мир этот поток материнской любви и материнского же страдания. И ближе подошли владыки, оставив обессилевшего, прошедшего Предсмертие человека, что воссоединился с Птицей-Душой и плакал теперь громко и отчаянно, глядя на ту единственную, любившую и любящую. Ближе подошли владыки и услышали слова мольбы:

6
{"b":"581806","o":1}