— Мы знаем, кто такой Ханин! — взревел хор.
— Вы больше всего боитесь потерять идеологическую девственность, — продолжал я. Но на одном этом желании не вытягивал ни один журнал. Если бы вы не жили изначально на всем готовом, вы бы догадывались, например, зачем Надеждину надо было так рисковать и печатать Чаадаева. После обильно публиковавшихся "Новым миром" Хайека, Селюнина, Пияшевой и прочих либеральных экономистов данное направление исчерпано, говорить больше не о чем. А жизнь стремительно уходит куда- то в сторону. Требуется разбудить новую дискуссию. Статья Ханина, которая ломает все шаблоны и тем ошеломляет, — очень достойный для этого повод. А если уж о мировоззрениях... Откуда у вас эта нетерпимость, словно засели в окопах и — "ни пяди врагу!". Не сами ли вы звали к терпимости? И сознаете ли, кого записываете во враги? Ищете консерваторов, а находите попугаев и недорослей. И не догадываетесь, что Ханин-то как раз и выражает сегодня позиции подлинного консерватизма...
— Только благодаря члену редколлегии Сергею Ивановичу Ларину удалось отстоять честь журнала! — с пафосом провозгласила Роднянская.
— Только благодаря бдительности Андрея Василевского, нашего ответственного секретаря, — подхватил Ларин, — удалось поставить заслон сталинизму!
Я никогда еще не видел интеллигентного Сергея Ивановича таким агрессивным. Мне подумалось, что пришедшаяся на сталинскую эпоху молодость ни у кого не проходит бесследно.
Даже Чухонцев, всегда колеблющийся и невнятный, заявил:
— Если бы эта статья вышла, мне бы пришлось решать, оставаться мне дальше в редколлегии или нет.
И в конце всего — слабый голос Залыгина:
— Теперь мы все видим, какую ошибку могли совершить. Сергей Ананьевич, выйдите, как мы с вами договаривались...
Я удалился к себе в кабинет и стал ждать приговора.
Из оцепенения меня вывел Залыгин. Вошел молча, красный и нахохлившийся, утомленно опустился в кресло напротив.
— Ханину придется отказать. При том, что это оч-чень важная тема, когда человек под воздействием окружающей жизни меняет свои убеждения. И эту тему я с них буду требовать!
И вдруг с каким-то даже изумлением:
— Вы знаете, они все против вас! Но я им сказал: над нами не каплет. Работайте, у меня к вам нет претензий.
Быть одному против всех — состояние тяжелое, но в тогдашних условиях совершенно неизбежное. На самом деле взгляды, упорно навязывавшиеся в ту пору "Новому миру" — те самые, якобы "либерально-консервативные", — выражали идеологию реального фашизма. Ведь фашизм — это прежде всего пропаганда насилия и изничтожение слабых. Высвобождать звериные инстинкты, разом обрушивать "дикий" капитализм на свою бедную, обнищавшую, но отнюдь не дикую, а очень даже просвещенную и чувствительную страну, продолжать настаивать на нем — на это способны только враги рода человеческого. Почва для выродков была богата: это брежневские карьеристы, комсомольский и другой "актив" поры распада всех идейных и моральных устоев, пресловутая номенклатура и ее последыши, на глазах разворовавшие страну и больше всего опасавшиеся потерять награбленное. Подлинную угрозу для России представляла именно эта праворадикальная идеология новых сверхчеловеков, какие бы иные фантомы ни плодила в своих зашоренных мозгах "демократическая" интеллигенция. "Вот ваше место: в грязи и экскрементах", — говорили новоявленные "консерваторы" народу, подавляющему большинству населения собственной страны. Настоящий фронт в 90-е годы проходил не между псевдодемократами и не менее фальшивыми коммунистами (как думалось многим), а между народом и охамевшими от безнаказанности насильниками, между людьми и нелюдью. С этой точки зрения А. Проханов, сделавший карьеру на пропаганде насилия еще в годы застоя, изначально, можно сказать, состоял в одной партии с М. Леонтьевым, что нынче уже никем и не маскируется. Стало наконец очевидным и то, кому эта публика все годы прислуживала и какому богу молилась...
Этой-то идеологии я и перекрыл доступ в "Новый мир".
Роза Всеволодовна, которая умела настраивать беседы в приемной на задушевный лад, однажды начала прощупывать мои цели и планы и подбросила приманку: жаль, мол, что у меня сложились со многими столь напряженные отношения, ведь преемника Сергею Павловичу пока нет, и я вполне мог бы занять его место...
— Я тут смертник, камикадзе, — возразил я. — После Залыгина мне в этой среде делать будет нечего. Но при мне, можете быть в этом уверены, журнал не напечатает ничего постыдного.
Залыгин, похоже, недооценивал идейных мотивов противостояния. Журнальный процесс казался ему достаточно гибким и гармоничным — в полном соответствии с его собственными вкусами, с его широкой натурой. Он не понимал, что значило для его давно сплотившейся команды потерять строку из программного манифеста, или стерпеть написанное мной слово о Дедкове, или, того пуще, мой роман, или увидеть, как надежных членов их "партии" постепенно вытесняют со страниц журнала старые новомирские авторы.
От меня Залыгин не однажды слышал: "Я пришел работать с вами, но не с ними". Это отнюдь не значило, что, будь моя воля, я бы завтра же уволил Василевского, Ларина, Марченко, Роднянскую, Чухонцева и так далее по списку. Напротив, я-то бы как раз оставил всех. Тот же Чухонцев, появлявшийся в редакции от случая к случаю (много — два раза в неделю), вообще не открывает журнал, и ему абсолютно все равно, печатаются ли там в отделе публицистики дневники Вернадского или, к примеру, М. Леонтьев с Шушариным, но каждый месяц он составляет для очередного номера безупречно выверенную подборку стихов, и в этом деле никто его не заменит. А все его бурчание на редколлегии говорит лишь о его повышенной возбудимости, внушенном ему "образе врага" и ложно понимаемых им чувстве долга и товариществе (а какой поэт понимает данные материи неложно?). Тот же Ларин, можно было не сомневаться, завтра стеснительно постучится в мою дверь и с сияющим лицом представит какого-нибудь автора, с которым я давно желал познакомиться, или принесет купленную специально для меня книгу, которую я давно искал. Да и Роднянская, прекрасно сознающая, кто чего стоит (ее художественному вкусу я доверял все больше, мы с ней практически всегда совпадали в оценках — пока она не вспоминала про свою платформу), напишет такое, от чего останется только ахнуть... Всех их я ценил и "Нового мира" без них не представлял. Все они в иных обстоятельствах могли стать для меня милыми, обаятельными сотрудниками.
Но что за особые обстоятельства сложились вокруг меня, откуда? Не преувеличиваю ли я значение "идеологии", не пытаюсь ли переложить на некие неблагоприятные силы собственное неумение руководить людьми? Я не собираюсь уходить от этого наверняка возникшего в чьей-нибудь голове вопроса и сам не раз им задавался. И вот как вижу, вспоминая подробности и размышляя, обстановку тех дней.
Приходит новый начальник. Начальники у нас вообще не в чести, новые — тем более. Настороженность, подозрения. И одновременно каждый мечтает разрешить сразу все накопившиеся у него проблемы, заполучить при новом начальстве какие-то льготы, какими прежде был обойден... Таким было естественное начало отношений не только с редакторами (кроме тех, конечно, с кем отношения сложились много раньше), но и в компьютерном цехе, в корректорской, с хозяйственниками и бухгалтерией, со всем техническим персоналом.
Я начинаю разбираться, пытаюсь помочь. Приглашаю на совещание ответственного секретаря, чтобы укрепить его авторитет и не действовать "через голову". Договариваемся все вместе, серьезно и основательно, к пользе журнала и сотрудников. А спустя каких-нибудь полчаса, заглянув в одну из комнат, застаю там разглагольствующего с труженицами Василевского и слышу обрывок его фразы обо мне: "...Да он же ничего не понимает!" В следующий раз мое здравое предложение, даже если оно идет всем на пользу, встретят молчанием. В третий раз... Ну, не буду уточнять, что бывает в третий.