Бирич подозрительно покосился на низенького толстого Учватова, но тут же отвел глаза. Этот коротышка не осмелится. Скорее всего у камчатских ревкомовцев одни подозрения. Надо что-то предпринять. Его крепкие пальцы аккуратно сложили бланк радиограммы и спрятали ее в нагрудном кармане куртки.
— Вы никому ее не показывали? — Павел Георгиевич положил ладонь на карман.
— Что вы? — Учватов был крайне обижен. — Я же понимаю. Я всегда для вас…
— Хорошо, хорошо, — остановил его Бирич и предупредил: — Пока о ней никому ни слова.
— Конечно, как же иначе, — закивал Учватов, и его оплывшее лицо задрожало, как студень.
— Можете идти.
Оставшись один, Павел Георгиевич сел в свое любимое кресло, но тут же поднялся и заходил по комнате. Так лучше думалось. Но думал он сейчас не о радиограмме, а о себе. Павел Георгиевич пытался разобраться в своем душевном состоянии. Сбылось, собственно говоря, все, о чем он думал последнее время. Уничтожен ревком, нет Бесекерского, новый Совет делает и будет делать только то, что он пожелает, найдет нужным. По существу, Биричи теперь хозяева уезда, но почему же нет спокойствия, удовлетворения? Совесть? Чепуха. Она никогда не беспокоила его, да и вообще существует ли она? Скорее всего это выдумка болтунов и писак. Совесть — это дело, которое ты ведешь и которое тебе приносит прибыль. Есть прибыль — есть совесть. Нет прибыли — нет и совести.
Прибыли скоро начнут притекать, как вода в половодье. Так в чем же дело? Вот она причина — вступление партизан во Владивосток, и, как следствие, эта требовательная радиограмма из Петропавловска. Если там узнают правду, то тогда надо ждать с первым пароходом неприятных гостей. Не лучше ли заранее уехать отсюда в Америку, не ожидая Свенсона? Елена еще не надоела Рули, и он, конечно, поможет ему перебраться на тот берег с кое-какими сбережениями, хотя бы в благодарность за то, что он не противник, а скорее помощник в сближении Рули и Елены.
«Как лучше поступить?» — Павел Георгиевич достал радиограмму и снова перечитал ее. И изменил свое первоначальное решение — повременить с ответом. Задержка его вызовет в Петропавловске подозрения. Надо немедленно послать ответ в самых уверенных, солидных и убедительных тонах.
У Бирича уже складывался в голове текст ответа, и он, не теряя времени, отправился к Треневу. Выйдя на улицу, он у дома столкнулся с Еремеевым, который бежал, широко размахивая руками и низко нагнув голову. Он чуть не сбил с ног Бирича. Павел Георгиевич сердито его окликнул:
— Что, как ошпаренный, бегаешь?
— Ох-ох, — Еремеев остановился, схватился за ходившую ходуном грудь. Его багровое лицо было испуганным:
— Беда, ой беда! — Он никак не мог закончить фразу. Павел Георгиевич тряхнул его за плечо так, что у Еремеева голова мотнулась, как привязанная на веревочке:
— Какая беда?
Нехорошее предчувствие подступило к сердцу Бирича. Еремеев наконец выговорил:
— Беда, беда с Трифоном Павловичем!
— С Трифоном? — в первый раз за весь день вспомнил Бирич о сыне. — Что? Говори! Ну, говори!
— Бьют! Бьют его! — Еремеев отступил от Бирича, испугавшись выражения его лица.
— Где Трифон? — Бирич шагнул к Еремееву, но тот снова отскочил.
— У Толстой Катьки. Шахтеры… — Еремеев еще что-то говорил, но Бирич уже его не слушал. Он почти бежал к кабаку, охваченный тревогой. «Тряпка, сопляк безвольный, — ругал мысленно сына. — Из-за проститутки так опуститься…» Но тут злость на Трифона отступила, растаяла. Бирич вспомнил, что сына бьют шахтеры. В старом коммерсанте вспыхнула ненависть к углекопам: «Шушера, сброд! Подняли руку на мое семя? Дорого вам это обойдется. В рог бараний согну!..»
Бирич так ускорил шаг, что Еремеев едва за ним поспевал.
Из темноты тускло зажелтели подслеповатые окна кабака. Из-за плотно прикрытой двери доносились приглушенные крики, ругань. Биричу показалось, что он различил голос сына — протяжный, стонущий, зовущий на помощь. Старого коммерсанта словно обдало огнем. Он не помнил, как очутился у двери и рванул ее за большую железную скобу, заменявшую ручку.
В лицо тугой стеной ударил спертый жаркий воздух, насыщенный табачным дымом, винным перегаром, кислятиной. Крики, свист, песни обрушились на старого коммерсанта, как грохот огромного водопада. За мглисто-табачной стеной, при свете тусклых ламп и коптилок, трудно было что-либо рассмотреть. Люди казались какими-то уродливыми, безликими, все они дергались и раздирали в крике рот.
— Стойте! — голос Павла Георгиевича потряс кабак.
Бирич оказался на середине зальца. Он стоял, крепко упираясь в пол, чуть нагнувшись вперед. Правая его рука была сжата в кулак и взброшена над головой. Варежка касалась низкого, мокрого, закопченного потолка.
В кабаке стало необыкновенно тихо. Все как бы застыли на тех местах в тех позах, в которых их застал голос Бирича. Люди, кто с испугом, кто с недоумением, а кто и насмешливо смотрели на старого коммерсанта. Во всем виде Бирича было что-то грозно-страшное, и в то же время за этой позой угадывалась растерянность.
— Ну, чаво тебе, господин хороший, — нажимая на «о», спросил какой-то шахтер, поднимаясь из-за стола. С грязно-мокрой бородой и всклокоченными волосами, он стоял против Павла Георгиевича, высокий и сильный, как и сам Бирич, но в отличие от него не в дорогой шубе, а в рваном полушубке, который был накинут на широкие плечи. Глаза шахтера хмуро и тяжело уставились на Бирича.
— Где мой сын?! — крикнул Бирич, но на этот раз его голос словно потускнел, потерял внутреннюю силу и уверенность.
Откуда-то из мглы вывернулась Толстая Катька и горячо задышала в ухо коммерсанту:
— Ох, господи Иисусе, что он, твой-то Трифон, натворил…
Бирич прервал ее, отстранил от себя:
— Где он?
— Да вот же, — Толстая Катька указала в угол кабака. Там, на грязном, заплеванном полу, скорчился Трифон. Старый коммерсант содрогнулся. Лицо Трифона было покрыто кровью. Разбитые губы вспухли и так обезобразили Трифона, что его трудно было узнать. Уткнувшись затылком в стенку, он лежал с закрытыми глазами, и нельзя был понять, спит он или находится без сознания.
— Троша! — Бросился к нему Бирич и опустился на колени, осторожно коснулся плеча, позвал негромко и ласково: — Троша.
Так он звал сына в детстве. Трофим застонал и с трудом открыл глаза. Их взгляды встретились, и Бирич отшатнулся. Он прочитал в глазах сына ненависть и презрение. Они относились только к нему. «Почему, за что?» — мелькнуло в голове Павла Георгиевича, но он тут же об этом забыл. Его поразила тишина, которая стояла в кабаке. Она была иной, чем при его появлении. Кто-то, тяжело ступая и шаркая подошвами, подошел к Биричу. Он увидел рядом с собой закошенные торбаса, Бирич поднял глаза. Около него стоял давешний лохматый шахтер.
— Ты, того, — он указал на Трифона. — Бери его и…
Шахтер мотнул головой в сторону двери. Бирич не успел ответить, как Трифона кинулись поднимать Еремеев и неизвестно откуда появившийся Кулик. Трифон застонал. Этот стон острой болью отозвался в сердце Павла Георгиевича. Он задрожавшими руками попытался застегнуть на Трифоне разорванную шубу, но пуговиц не оказалось. Они были вырваны, и на их месте торчали пучки меха. Грузно опираясь на плечи приказчиков, Трифон едва переставлял ноги. Павел Георгиевич шел за ними следом. Что-то мешало ему сосредоточиться. Мысли разбегались, и наконец Бирич понял, что причиной тому — тишина. Необыкновенная, густая, сквозь которую было очень трудно идти. Он резко обернулся и встретил десятки враждебных глаз. Они следили за ним, за Трифоном. Бирича вновь охватила ненависть к этим полупьяным, грязным, оборванным людям. Он закричал:
— Кто посмел поднять на него руку? Ну? Кто?!
— Он же сам полез в драку, — подбежала к Биричу кабатчица. Она торопилась все высказать, прежде чем ее успеет остановить коммерсант. — Кричал, гнал всех, один хотел остаться, — на ее заплывшем лице появилась сальная улыбка. — Наверное, хотел со мной…