— Вот видите, — демонстрировала нам шрамы на плече и на бедре, свою не до конца разгибающуюся руку.
— Что ж, эти контрабандисты так с ходу и сбросили? — спрашивали мы.
— Нет, не сразу, пытали сначала.
— Это шрамы-то?
— Ах вы, мои мальчики! — смеялась начальница, охватывая нас за шеи руками (меня — той, не до конца разгибающейся).
Экспедиция (была она от ВСЕГЕИ) состояла всего из двух маленьких отрядов: нашего и отряда гидрогеологов — тот был вообще из двух человек. Был еще шофер из Ленинграда, прикативший в Абакан на платформе, вместе со своим "газиком". Базировались мы на окраине Абакана, снимая у хозяев полдома и чердак сарая, где ночевали мы с Димой. Постоянно на базе жила чертежница, лет сорока с лишним, по нашим понятиям — старуха.
Никаких конкретных объемов работ у отряда не было, предстояло заниматься тематическими исследованиями — самым благодатным видом геологической деятельности. Шофер Володя, татуированный и приблатненный, отвозил на "газике" нас троих с палаткой, спальными мешками и продуктами в назначенное Тамарой место и уезжал, договорившись о сроках встречи. Мы ставили палатку где-нибудь около воды, организовывали быт, а наутро неспешно приступали к работе. Обычно это было составление послойного разреза — дело оседлое, подробное, требующее непрерывной работы компасом и мерной лентой.
На жаре мы раздевались до пояса, а Тамара, соответственно, — до лифчика, крупноразмерного и предельно заполненного.
Раскладушек мы не возили. В палатке, на сложенном брезенте, мы расстилали спальные мешки, но спали обычно в одних вкладышах. Спальник начальницы всегда был в середине, и ночью беспокойно спавшая Тамара непроизвольно наваливалась то на меня, то на Диму, не вызывая при этом у нас никаких сексуальных эмоций: мы просто откатывали начальницу на место. Теперь в это верится с трудом: два здоровенных парня по двадцати лет и молодая, привлекательная женщина (отнюдь уже не девушка) — и такое трогательное бесполое сосуществование. И тем не менее это так: ни сном ни духом. По-моему, и сама Тамара воспринимала такое положение с недоумением и легкой обидой.
Так прокатались мы по разным местам Хакассии месяц, иногда нанимая лошадей для недальних перебазировок. Потом из Ленинграда прибыл припозднившийся преподаватель петрографии. Для дальнейших работ автономно от базы, он нанял местную полуторку с шофером, а также повариху, девчонку лет четырнадцати. Этим разросшимся коллективом мотались мы теперь по республике, а новый начальник для базирования выбирал места, перспективные в плане охоты, рыбалки или, по крайности, для купания.
Теперь мы — двое студентов, шофер и повариха — со своими спальниками и прочими шмотками жили под брезентом, натягивая его на согнутое тонкое дерево, а в палатке помещалось руководство: преподаватель, коренастый и лысый, как я теперь понимаю — тот еще ходок, и наша Тамара. И ставилась теперь эта палатка на отшибе. Шоферюга только плотоядно чмокал, кивая на эту палатку, мы же с Димой видели в этой жилищной комбинации лишь материальный приоритет начальства: им палатка, нам брезент — вполне закономерно.
С самого приезда в Абакан у меня "пошли" стихи. Тем самым долгожданным косяком, как некогда в школе. Улучив свободное время, я жаждал одного: уединиться, в крайнем случае, отвернуться от всех в углу под брезентом со своей стихотворной пикетажкой. Под стихами я отмечал места их написания: улус Телехов, озеро Буланкуль, город Аскиз, река Таштып... Питерская суета сменилась ностальгией по дому, по родному городу, все по той же первой любви. Ностальгия воспринималась как некая брешь в душе, и я, заколлапсированный в чужом пространстве, заполнял эту брешь стихами. Это были уже другие стихи.
Еще месяц спустя преподаватель укатил в Ленинград достраивать дачу до начала учебного года, шофер со своей полуторкой и повариха пошли под расчет, и Тамара вернулась к прежней системе: заброска "газиком" и работа на разрезах. Опять нашим жилищем стала та самая палатка, и располагались мы в ней, как когда-то: студенты по бокам, начальница в середине.
Наступила осень. Я помню последнюю нашу стоянку на реке Таштып. Тамара и Дима уже спали, а я лежал в мешке и, пристроив в головах огарок свечи, читал "Мифы Древней Греции в переложении профессора Куна. Захотелось пить, а в чайнике и в ведре было пусто. Я вылез из палатки, в майке и трусах, в сапогах на босу ногу — из належенного тепла в холод. Вокруг была тьма, но река, лежащая в полусотне шагов от палатки, угадывалась по рокоту переката. На этот звук я пошел со своей кружкой. Зачерпнул воды, напился, задрал голову в небо, сплошь усеянное звездами, потом увидел нашу палатку, неожиданно ярко подсвеченную изнутри горящим огарком моей свечи, и вдруг все это — река, звездное небо, палатка со спящими там близкими мне людьми, этот огонек и "Мифы" — все вдруг соединилось в острейшем ощущении счастливой благодарности кому-то или чему-то за то, что я стою тут и все это вижу, вообще за то, что я живу на Земле.
Сейчас бы я сказал: благодарности Богу, но тогда я в него не верил.
С абаканской практики я уехал раньше Димы Иванова: родители просили заехать к брату, работавшему после окончания института в производственной партии под Карагандой. Это был значительный крюк на пути в Ленинград: от Петропавловска на Караганду и далее на каких-то бензовозах еще за двести с лишним километров, в братову партию. Та еще это была поездочка — с многодневным ожиданием этих самых бензовозов, с ночевками по каким-то вокзальным закуткам, кишащим всевозможным бродячим людом тогдашней Караганды. Благо, брать у меня было нечего. Что я знал тогда о Карлаге, о других казахстанских лагерях, о ГУЛАГе вообще!..
Домой я вернулся, переполненный разнообразными впечатлениями, с несколькими десятками стихотворений в пикетажке.
23
Осень пятьдесят пятого ознаменовалась для меня тем, что я опять влюбился, опять неудачно и опять — в Галю. Была она первокурсницей и как иногородняя жила в одном из институтских общежитий в Лахте. (Эта пресловутая Лахта, обрастая разнообразными рифмами, пошла теперь кочевать по моим стихам, как некогда Морской проспект.)
Нынешняя Галя попалась мне на глаза на осеннем первенстве вузов по легкой атлетике. (Она бегала спринт, но довольно слабо.) Тогда она возвращалась к старту после проигранного забега (майка, трусики, носочки, шиповки) и враз покорила мое сердце фигурой, загаром, короткой стрижкой, капельками пота на лице.
После этой встречи я, почти забросивший тренировки, вновь стал усердно посещать институтскую секцию ради этой Гали номер два. (Кстати, Галя номер один к тому времени вышла замуж и чуть ли уже не родила.)
Кличка спортсменки, навязанная мною приятелям, посвященным в мои чувства, была "грубая красавица". Насчет "красавицы" я наверняка перехватил, была она разве что стандартно-симпатична, а насчет "грубой" я попал в самую точку.
— Ну, а ты-то куда? — говорила она немного в нос (мы сидели в читальном зале библиотеки, и я встал вслед за ней, поднявшейся с места). — Чего ты-то вскочил? Собираешься меня в туалет провожать? Ну, пойдем, если хочешь.
Поэзией она не интересовалась совершенно, книг почти не читала да еще и училась еле-еле. Единственным известным мне ее увлечением было пение в институтском хоре, только как она голосила там со своим прононсом, следствием перенесенного в детстве гайморита?
Ко мне Галя номер два относилась совершенно наплевательски, изредка снисходя до согласия сходить со мной в кино или позволить проводить ее до электрички (общежитие в Лахте). А как я себя вел в период этой влюбленности — и вспоминать тошно.
— Да брось ты за ней по всему институту гоняться! — убеждали меня приятели. — Она ж тебя в гробу видала! А посмотри, какая девочка (называлось имя) к тебе неровно дышит, а ты тут позоришься!