Сталин. Вы о чем? О статье Поспелова по поводу ваших воспоминаний? Я думаю, вам лучше снестись с самим товарищем Поспеловым.
Крупская. Я не об этом. Он меня высек в «Правде», что и как я должна вспоминать об Ильиче, ну и пусть, ему ведь виднее. Пусть на его совести это останется.
Сталин. У знаю авторское самолюбие, сам страдаю тем же.
Крупская. Иосиф Виссарионович, Платтена взяли. Он ведь Ильичу жизнь спас, помните, 1 января 18-го, когда первый раз в него стреляли… Шотмана взяли, Рахью взяли, Горбунова взяли… Я только о тех, кто совсем рядом с Ильичем был, кого мы очень хорошо знали… А теперь вот Емельянова тоже к расстрелу приговорили…
Сталин. С этими вопросами, Надежда Константиновна, надо обращаться не ко мне. Я не решаю эти вопросы.
Крупская. Подождите, товарищ Сталин! Я умоляю вас! Емельянов прятал Ильича в Разливе, я за него, как за себя, ручаюсь! Возьмите лучше меня! Он Ильича любил… он жизнь ему спас! Что же дети его скажут?!
Сталин. Хорошо, Надежда Константиновна. Мне вполне достаточно вашего поручительства. Я скажу кому следует… Но вы меня тоже простите, что я не сразу отозвался на ваш звонок. И давайте договоримся на будущее так: если вас что-то беспокоит, обязательно обращайтесь — ко мне или в установленном порядке, не имеет значения. Обращайтесь.
Перемена света.
Крупская (Ленину) Я хотела выступить на съезде партии.
Ленин. Выступила?
Крупская. Нет. За десять дней до съезда я умерла. 26-го февраля отпраздновала семидесятилетие, а 27-го умерла, переволновалась, наверное. Емельянову он жизнь сохранил, расстрел заменили на 25 лет, спасибо и за это.
Бухарин. Когда в 29-м году я высмеивал утверждение Сталина, что обострение классовой борьбы станет неизбежным законом нашего развития, я все-таки не мог себе представить, чем это в конце концов обернется для партии и народа.
Сталин. Я хотел тебе сохранить жизнь… я дал тебе шанс, но ты не воспользовался… Я отправил тебя весной 36-го за границу, зачем ты вернулся? Ты же отлично знал, чем кончится дело…
Дан. Знал. И мы все знали. Я разговаривал с Бухариным в Париже, уговаривал его не возвращаться, зачем же ехать на верную смерть? «Нет, эмигрантом я быть не могу».
Бухарин. Коба, по коварству равных тебе нет, но этот твои замысел был бездарным, уши так торчали, что их мог увидеть даже слепой. Представляю, какой радости я тебя лишил, когда не остался в Париже. Извини.
Сталин. Одной лишил, другую подарил, кто будет считаться из-за мелочей? Вернулся и вернулся. А что было у тебя все это время на уме, мы прекрасно знали из твоего доклада о Гете. Ведь цитируя Энгельса по поводу дилеммы, перед которой оказался Гете, ты на самом деле говорил своим сторонникам о себе: «Существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней как к единственной, в которой он мог действовать…» Кажется, так? Не перепутал? (Улыбается.) Я думаю, ты не откажешь нам в проницательности. В таком случае возникает законный вопрос: что такое двуличие, что такое двурушничество?
Бухарин. Если так все спрямлять…
Сталин. Не спрямлять, сводить к истинам, понятным простым людям, интересы которых я представляю. А теперь посмотри на свой портрет со стороны: воззрения с большим трудом можно отнести к марксистским, никогда не понимал диалектики — это все не я, это Ленин. Прибавлю к этому: кулацкий подпевала и подголосок. Двурушник: в 28-м побежал с объятиями к Каменеву, которого только вчера топтал ногами. Спрашивается, зачем? Чтобы составить блок против меня. «Проклятая помесь лисы и свиньи», — это не Вышинский так тебя назвал, это я ему сказал, чтобы он так тебя назвал. Спрашивается поэтому, случайно ли наша партия предпочла волевого практического политика такому жалкому пигмею, как ты, слезливому гуманисту, тычащему нам в нос совестями и нравственностями под аккомпанемент кулацких обрезов? Не ты ли сам про себя сказал: «Я худший организатор в России»? Я думаю, что партия сделала свой выбор не случайно, не с кондачка. Я думаю, что наша партия сделала свой выбор правильно.
Бухарин (молча смотрит на Сталина, отворачивается, Ленину). Перед моим арестом, почти полгода, Ежов и Вышинский каждый день по указанию Сталина присылали мне домой протоколы допросов, где я был и английским, и немецким шпионом, и подручным Троцкого, и хотел убить вас, Владимир Ильич, и, конечно, убить Сталина, ну и так далее, скучно рассказывать. Рассчитан был этот иезуитский прием снайперски. Я был сломлен, каждую ночь ждал звонка в дверь, но Иосиф Виссарионович решил несколько продлить себе удовольствие. Октябрьскую демонстрацию я смотрел на Красной площади на обычных зрительских местах. Подходит красноармеец: «Товарищ Сталин просил вам передать, что вы не на месте стоите, и просит вас подняться на мавзолей». У Томского хватило сил застрелиться, мы с Рыковым не смогли. Он хотел, но семья не дала. Я понял, что все пришло к концу, написал завещание. Я начал его так: «Ухожу из жизни…» Попросил жену выучить и порвать. И каждый месяц записывать, повторять и снова рвать. Так оно дошло до этих дней. В начале февраля Серго нашел возможность сказать нам с Рыковым, что он и ряд товарищей не верят всей этой галиматье, что на февральском пленуме, где будет обсуждаться наш вопрос, скажут свое слово. Григорий Константинович был нашей последней надеждой.
Перемена света.
Сталин. Что случилось, Серго? Чего тебе нужно? Звонишь по ночам, спать не даешь…
Орджоникидзе. У меня в квартире НКВД устроило обыск.
Сталин. Ну и что? Это такой орган, что и у меня может сделать обыск. Ничего особенного…
Орджоникидзе. Ночью забрали всех моих замов и всех начальников главков Наркомтяжпрома. (Еле сдерживает себя.) Что это значит?
Сталин. Это я тебя должен спросить, что это значит! Я тебя предупреждал на Политбюро — твое попустительство врагам народа, твое заигрывание с такими матерыми негодяями, как Бухарин и Рыков, даром не пройдет, обязательно скажется на твоем моральном облике.
Орджоникидзе. О морали не надо.
Сталин. Ты что нам устроил на дне рождения Клима? Политбюро идет по залу на сцену, а товарищ Орджоникидзе протискивается между рядами, чтобы на глазах у всех облобызаться с Рыковым, по которому веревка плачет. И Политбюро стоит на сцене в дураках и ждет одного товарища Орджоникидзе. Что ты показывал? Кому показывал? Мне показывал? Ушзн мама дзагло!
Орджоникидзе. Зачем тебе Бухарин и Рыков? Не напился?
Сталин. С кем разговариваешь?
Орджоникидзе. С тобой разговариваю. А ну сядь! (Сталин неожиданно для самого себя садится.) Ильич про тебя писал — «законный любимец партии», Ильич про меня писал — «законный любимец партии», или он про него писал — «законный любимец партии»? У кого на руках умер Ленин? У тебя? У меня? У него на руках умер Ленин. И за это ты ему пулю в затылок хочешь? Какие у тебя доказательства?
Сталин. Ты что, не читал показаний?
Орджоникидзе. Поручи Ежову, он принесет показания и на тебя.
Сталин. Мне не нужны доказательства. Пускай он нам докажет, что у него нет враждебных мыслей. Он вот все болтает, что в органах творится что-то непонятное, что там чуть ли не заговор против партии. (Улыбается.) Вот мы его и направим в НКВД, чтобы он там лично все проверил.
Орджоникидзе. Он сидит дома, нянчит только что родившегося ребенка, а приговор уже известен. Зачем же тогда через четыре дня собирать пленум? Хочешь нашими руками затянуть петлю? Я видел Пятакова перед процессом, я не узнал его. Что вы с ним сделали? Ты разрешил пытать наших людей, потому что на Западе фашисты пытают коммунистов? Но наши люди не фашисты! В какой ряд ты сам себя ставишь? Ленин сплачивал нас на основе сознания, а ты на страхе, на крови, на том, что все дозволено?