Ну и что, что тяжёлая! Ты обещал, что удержишь…
Яир, я никогда на подобное не осмеливалась — не давала себе такой свободы, как с тобой. Я имею в виду внутреннюю свободу без всяких ограничений. Знай, что у меня уникальный муж, который множеством способов даёт понять: «Оставайся самой собой. Делай, что хочешь, но только будь самой собой». А я до сих пор не решалась. Но даже сейчас есть предел, переступить который мне не под силу, как бы я этого ни желала…
А может быть, я действительно не способна проделать этот путь одна, своими силами? Видимо, человек, которому всегда нужен кто-то, способный привести его к счастью, а, точнее, — к наиболее полному самораскрытию и самоутверждению — как нуждаюсь в нём я, всегда будет…
(Вот видишь, предложение не окончено, но в нём уже записан приговор.)
Видимо, там я могу быть только вдвоём…
Я вдруг вспомнила, что с очень юных лет, наверное, с тех пор, как прочла басни Крылова, у меня сложился внутренний «автопортрет»: я как тот скупой, издохший от голода на сундуке с червонцами, которые ему доверили охранять. Мой случай гораздо хуже, потому что червонцы эти — мои!
Я не хочу, чтобы ты был моим громоотводом. С какой стати ты должен улавливать мои молнии? Наоборот, слышишь? Прийди и скажи мне: «Свети!»
Сейчас, за минуту до начала нового дня я должна попросить прощения. Не у тебя. Я хочу написать здесь, как мне стыдно, что я так сильно разволновалась вчера, когда писала.
Амос вернулся в одиннадцать вечера — я как раз дописывала последние строки. Можешь себе представить, как я выглядела в эти минуты. Не сомневаюсь, что по мне «было видно». Он спросил, что случилось, и как я себя чувствую… Я ответила, что меня выбило из равновесия то, о чём я пишу. Он подождал, не захочу ли я рассказать ему, что я пишу, а может, ещё и кому… Не сомневаюсь, что он всё понял. Я ничего не сказала. Не сочла нужным посвящать его в это. Он молча ушёл в душ, а когда вернулся, я уже была более или менее внутренне собрана. Мы не говорили об этом. Говорили о чём-то другом. Амос подождёт, не подгоняя и не настаивая, пока я смогу с ним поговорить. Понимаешь, мы не обязаны отчитываться каждый день — или каждые два часа — о силе чувств и их направлении. Не обязательно каждую минуту выкапывать луковицу цветка, чтобы проверить, насколько отросли корни.
Тебе это непонятно? Ты полагаешь, что такая его реакция возможна только потому, что он, очевидно, не любит меня. Или недостаточно любит, или же между нами нет настоящей страсти. Правда же, ты так думаешь? Что, если он не набрасывается на меня тут же, не лезет в душу, чтобы выведать, с чего это вдруг я отдалилась, ради кого я отдалилась, — то, очевидно, он недостаточно меня любит.
А по-моему — это и есть любовь.
Глубокая ночь. Я встала, и всё вокруг закружилось. Меня пугает то, что здесь написано.
Это дождь, первый дождь. Ещё в апреле он решил, что мы расстанемся, когда пойдёт дождь. Ну, разумеется. Первый дождь, который я так люблю. Может быть, и он тоже любит и потому выбрал его. Мне даже не требуется его подтверждения. Меня вдруг зазнобило. Всякий раз, когда я по простоте душевной писала ему, как я жду и жажду этого дождя, как он каждый год заново вселяет в меня чувство изобилия и надежду, включая меня в непрерывный ток времени, жизни и обновления — мне не часто доводится ощущать себя частью такого единства…
Я мёрзну в халате и свитере. Холод — ознобом по всему телу… А ещё он сказал, что мы доверим решение о расставании внешнему фактору, совершенно к нам равнодушному. И эта странная фраза в последнем письме, что, вот бы весь климат повернул вспять. А я, как дура…
Теперь уже всё равно. Я даже удивлена, что это оказалось для меня такой неожиданностью.
И всё же эта его идея, как ни одна другая, заставляет меня внутренне сжаться: она превращает его во врага. Он никогда раньше не был мне врагом. Бедный, отчаявшийся враг, достойный даже сочувствия, но — враг, пользующийся неконвенциональным оружием. Мне бы не хотелось писать здесь что-то совсем уж примитивное, но моя собственная логика говорит, что так не поступают! С этим не шутят!!!
Целые сутки в жару, лихорадке и кошмарах. Внезапный и сногсшибательный приступ странной болезни, исчезнувший, так же внезапно, под утро (уж не заразилась ли я от Я.? От его темпа, по крайней мере). Вот и я пишу уже только первую букву его имени. И не конспирации ради. Просто от слабости.
Как мучительно писать о тебе в третьем лице! Я пытаюсь, но в этом есть какая-то дикая, вызывающая протест, ошибка. Слова сразу же обесцвечиваются, нет в них дневной яркости. Не страшно. Я привыкну. Должна привыкнуть. И всё-таки, повернись ко мне лицом. Лицом, которого я никогда не видела.
Потрясение от позавчерашней ночи. Полное разочарование во всех, когда-либо вероятных, возможностях. Я перечитала письма. Увидела все места, где я спрашивала (а ты не отвечал), не отказался ли ты от «гильотины». Я же несколько месяцев не знала, продолжаешь ли ты ещё флиртовать с ней. И вот настала минута, и я точно знаю — когда: когда ты рассказывал о яйце без скорлупы. Тогда я сказала себе, что перестану надоедать тебе этим вопросом, ибо он стал лишним. С тех пор от письма к письму я надеялась, что ты освободил себя от этой жестокой и глупой внутренней «сделки»…
Яир, я уверена, что эта сделка не просто нелепа. Я же понимаю, с чем ты вынужден сражаться, чтобы наконец освободиться и прийти ко мне совершенно свободным. И ещё я знаю, как трудно выздоравливать от этих детских болезней в зрелом возрасте.
А вдруг — подумалось мне — вдруг ты боишься выздороветь? Если это так — скажи мне, просто скажи, и будем горевать об этом вместе. О том проклятом чувстве, посеянном в нас, что мы — это болезнь, и если посмеем взбунтоваться и выздоровеем, то у нас тут же отнимут и саму жизнь. И всегда, всегда был страх, идущий из сердца, что болезнь эта — это извращение или порок, посеянные в нас, — это и есть самое существенное в нас, наш атлант… Почему ты не хочешь признаться мне в этом? Мы стали бы ещё ближе друг другу, если бы ты просто сказал мне это, а я бы ответила «да», и оба мы облегчённо вздохнули бы…
Ибо нет у меня другого человека, который так хорошо знаком с самыми потаёнными закоулками моей души, и у тебя нет…
Но на что же я надеялась, что должно было произойти с нами «там»? Ведь моя боль исходит из глубин, вовсе с тобой не связанных, и из того, о чём мы даже и не начинали говорить, ты и я. Мы же только начали свой долгий путь…
Я представила себе бурю, бушующую у нас внутри. Что-то затягивающее, крутящее, обнажающее… Словно мы с тобой в одной коже (или лучше — вовсе без кожи).
Я мысленно вижу пузырёк ватерпаса, совершенно ровный и незамутнённый, олицетворяющий абсолютное знание и абсолютную преданность этому знанию. Соответствие между ними обоими, между нами обоими. Ни одному из нас не достичь его в одиночку.
И это — моя одна единственная боль, которую только ты можешь унять или облегчить. Боль моей отдельности от тебя. До тебя это была неясная тупая боль, которую я даже назвать не могла, и она терялась в окружении остальных житейских невзгод, а ты дал ей имя и научил говорить.
А впрочем, Яир, я совсем не уверена, что даже ты сможешь унять эту боль. Но связь между нами может хотя бы создать то, что ты иногда называешь «заземлением», и мне хочется думать о ней, как о соучастии в «благостном избытке сил», исполненном милосердия, о котором говорит Кафка в своём дневнике от 19 сентября 1917 года (где он удивляется, как вообще он может «кому-то письменно сообщить», что он несчастен):
«…И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души…»