Приклад мушкета начал задевать за гребни волн, когда он наконец долетел до берега маленький бухточки с намывом черного песка, спрятанной за скалистым мысом. Укрыв в кустах свое оружие и пожитки, он забился под мангровые корни и застыл, как камень, только лапки его без конца ходили туда-сюда, нежно скребли, ласкали влажный, бархатный, дорогой его сердцу песок родимого острова…
Последняя звездочка нырнула в море, и плотная серая вата окутала Гваделупу. Не покидая тенистых мангровых зарослей, Жан-Малыш водил клювом из стороны в сторону, пытаясь разобраться в запахах, пробивавшихся сквозь терпкую вонь гниющих водорослей. Сперва он уловил кислый дух близкой камедной рощи. Потом начал различать легкое дыхание прибрежных деревьев: запах акаций миндаля, острый, едкий, как у лесного клопа, запах манцинеллы, соленый запах боязливо забившегося в свою норку, клешнями наружу, краба. Наконец до него донес лось теплое, родное благоухание какой-то птицы, которую он, как ни старался, не успел распознать, потому что вдруг канул в темную, открывшуюся под его убежищем пропасть; он падал в нее, а мимо, совсем рядом, проносились залитые светом видения, которые он не в силах был остановить: круглые хижины Верхнего плато, ни с того ни с сего оказавшиеся на бескрайней равнине Низких Сонанке, жилища-термитники деревни Гиппопотамов, изъеденные временем крутые скалы; потом над ним промчался и растаял как дым огромный город метрополии; распластав руки, он отвесно падал вниз, в разверстую в глотке Чудовища бездну, а щеки его овевал свежий черный ветерок…
2
Когда он проснулся, длинные языки тумана все еще вились вокруг корней мангровых зарослей, но круглое, гладкое, млечно отливавшее старинным фарфором небо уже усеивали россыпи звезд. Выбравшись из густой путаницы корней, он шагнул раз-другой по мокрому песку и стал весело разглядывать розового краба, который бежал, словно человек, навстречу своей судьбе, бежал в одну сторону, а шарики своих глаз направил совсем в другую. Жан-Малыш рассмеялся, и из его горла вырвалось протяжное «карр»: ужаленный змеей веревки боится, а он, едва поднявшись из Царства Теней, готов неведомо зачем во второй раз броситься в пасть Чудовища…
За мысом раздался трубный рев парохода. Вспомнив, где он находится, Жан-Малыш подумал, что пора облачаться в человеческую кожу, начинать новую жизнь — самую нелепую, самую несуразную из всех, какие он уже прожил, бред какой-то, да и только, ведь все это было уже чужое, не его. Он нерешительно шагнул к кустарнику, в котором спрятал мушкет, пояс и вещий браслет. Но тут его вновь одолел смех, и он подумал: а не тряхнуть ли ему стариной, не полетать ли над Гваделупой и поглядеть, что на ней изменилось за все это время. Он поднял лапку в воздух, потом решил было подавить минутное желание, но тут его опять одолел смех, и он вмиг перемахнул через ленту мангровых зарослей…
По шоссе к Пуэнт-а-Питру двигалась вереница негритянок, на голове у каждой была тяжелая корзина с овощами и фруктами. Хотя никто за ними не присматривал, они шли молча, мерным шагом, останавливаясь лишь затем, чтобы помочиться — прямо стоя, раздвинув ноги под целым ворохом юбок из дерюжных обрезков и рваных одеял, которые они придерживали руками в грубых рукавицах. Сердце нашего героя сжал страх, подобный тому, что он испытывал на корабле, когда смотрел на жуткую пантомиму рабов и хозяев; потом Жан-Малыш пролетел над ослом, над повозкой, запряженной волами, над кучкой рабов, которые шли на работу с мотыгами на плечах: с виду они были свободны, никто их не подгонял. Почти сразу он, как сквозь сон, увидел громыхавшую по дороге стародавнюю золоченую карету, будто сошедшую с книжной картинки, на козлах которой восседал старый кучер в ливрее и цилиндре. Перед лошадьми бежали, обливаясь потом, два раба с горящими факелами, и у Жана-Малыша голова пошла кругом: неужто он опять попал в иной век, в иную Гваделупу, как когда-то очутился в забытой Африке стародавних времен.
Его подхватил и отнес от дороги порыв влажного ветра, и, все еще не оправившись от смятения, Жан-Малыш заметил, что капли дождя осаждались на его перьях прозрачными, точно стекло, льдинками. Вскоре он превратился в маленькое белое привидение, беспомощно мечущееся меж холмов — он никак не мог прийти в себя от деревенских пепелищ, от зловонных развалин сахарных заводов, вокруг которых вздымали к небу костяные ноги скелеты волов. Вихрем промчавшись над Соленой ре кой, он заметил наконец первые живые, или, скорее, чудом выжившие, плантации: на них кишели, словно комары над болотом, черные рыбы. Но всюду та же мертвая тишина, те же вороха дерюжной ветоши, в которой люди казались ходячими чучелами. Стужа полновластно царила повсюду, проникла во все: в человеческие тела, в хиреющие от ее дыхания деревья, захватила само небо, где клубился и рвался ввысь, чтобы потом растаять без следа, холодный серый туман. Вдруг до него донесся протяжный напев, он исходил от чернокожих рабов, которые шли цепью и мотыжили схваченный белым инеем склон. Ни одного прожектора, чтобы осветить место работы, ни ударов хлыста, ни собак, обученных ловить беглецов. Лишь два-три надзирателя держались поодаль, верхом на укрытых теплыми попонами лошадях, а из ртов согбенных до земли людей лилась незнакомая песня, в которой не было ни надежды, ни скорби, ни устали, ни тоски, одна лишь тупая пустота:
О колени мои
Колени
Вы согнитесь
Мои колени
Вы согнитесь-ка до земли
Песнь эта будто вырвала и разметала по небу душу Жана-Малыша. «Нет больше сил терпеть, оставьте же, оставьте старика в покое, дайте ему спокойно помереть в своем темном углу!» — задыхаясь, повторял он в изнеможении, а ветер уже швырнул его за вершину холма. Справа, метрах в десяти от мелкого леса, раздался крик петуха. Сквозь густую листву он различил старого калеку, который полол огород, разбитый рядом с жалкой хижиной. Одна его рука опиралась на костыль, а другая легонько помахивала маленькой, будто игрушечной тяпкой. Он пропалывал иньям и говорил сам с собой, эхал и ухал, чтобы подбодрить себя, как это всегда делали старики, до самой смерти не желавшие оставлять свой клочок земли. Стена колючего кустарника отделяла его от остального мира; успокоенный увиденным, Жан-Малыш опустился на опушку подлеска и принял человеческий облик…
Он приподнял крылья, ожидая, когда они исчезнут, и очутился совсем голый на траве, чуть отведя руки от дрожащих бедер. Тело его тотчас покрылось инеем. Он ощупал себя с ног до головы, чтобы удостовериться, все ли цело. Руки, ноги и прочее — даже глубокий шрам от удара копья на груди, — все было на своих местах. Но на левом запястье алела капля крови, и, проведя рукой по бедру, он наткнулся на торчавшее птичье перо: «Вежливое напоминание богов», — улыбнувшись, подумал Жан-Малыш и вышел из зарослей. Старик поднял голову, пытливо, с любопытством взглянул на него и тихо промолвил:
— Встань-ка вон туда, ближе к колючей изгороди, иначе тебя заметят с холма.
Оставив свою тяпку, старик, ковыляя, подошел к Жану-Малышу и долго изучал его своими хитрыми, сощуренными глазками, узкими, как зарубки на стволе дерева.
— Я вижу, ты тоже не первой молодости, может, тебе лучше присесть? — сказал он и указал на круглый валун у ограды. Потом попросил:
— Ты уж сделай милость, не губи меня, а я сейчас сбегаю в хижину — одна нога здесь, другая там, — и захромал к дому, откуда вынес котелок с холодными картофелинами, который и протянул Жану-Малышу.
Потом он опять попросил гостя пощадить его и снова исчез в хижине, вернувшись со старой попоной:
— На-ка, прикройся, а то ты и на христианина-то не похож.
Когда Жан-Малыш опорожнил котелок, старик воткнул костыль в землю и осторожно опустился на траву; оглядевшись вокруг, он вытянул шею, вздохнул шумно и нетерпеливо, как паровой котел, и прошептал: