— Оно еще больше, чем ты думаешь, старый воин, ведь ты прошелся только по его поверхности, а под ней лежат и другие края, не говоря уж о пещерах богов, о которых нам почти ничего не известно…
— Не знаю, не знаю, — повторил Жан-Малыш, — но Вадембу вам удастся отыскать, только если он сам того захочет…
— Да, что правда, то правда, но я всегда слышал, что, когда леопард умирает, он уносит в могилу свои пятна; так вот, я всегда считал себя одним из пятен на шкуре твоего деда, понимаешь?
— Не знаю, не знаю, но ведь Чудовище…
— Дорогой мой, может, ты меня и осудишь, но мне не до вселенских бед, если этот человек на самом деле одиноко бродит по подземелью с отравленным желчью сердцем.
— Нет, я вас осуждать не стану, — тихо проронил Жан-Малыш.
— Что же, теперь, когда все улажено, пришло время расставаться. Дай мне твой пояс и браслет, я сам спрячу их на корабле. Пора нам прощаться, как прощаются два окончательно свихнувшихся старикашки, которые всю жизнь только и делали, что переливали из пустого в порожнее. Послушай меня, — добавил он, жалобно вздохнув, — послушай эту старую развалину Эсеба, который решил записаться в сумасброды, хотя, бывает, мир оказывается куда сумасброднее души человеческой; вся кое ведь может случиться: вдруг мне доведется повстречать Вадембу в конце моего безумного пути, так не хотел бы ты передать ему привет или одно-два слова?
Жан-Малыш улыбнулся сумасбродной мысли, пришедшей в эту бедную старую головушку, с виду такую рассудительную и мудрую.
Одно могу сказать, — прошептал он наконец, — раньше, когда светило солнце, щедра была гваделупская земля: воткнешь в землю ветку — и поливать не надо, всегда прорастет, если силы ее не растрачены; так ему и скажите…
— Я передам ему твои слова о ветке дерева, старый воин, — сказал Эсеб.
— И еще вот что ему скажите, — печально продолжал Жан-Малыш, — кто знает, быть может, мы такие же забытые, оторванные и унесенные вихрем ветви дерева, но когда-нибудь мы обязательно пустим корни, прорастем, и будет новый ствол, и новые зеленые ветви, а на ветвях — плоды, новые, непохожие на прежние плоды, так ему и скажите…
Старый Эсеб испытующе сверлил его взглядом, тщетно пытаясь постичь смысл этой притчи о ветви дерева. Спустя некоторое время он благостно вздохнул и легко провел пальцем по седым вискам друга, будто перед ним стоял прежний юноша:
— Отплачу тебе той же монетой, скажу кое-что интересное для тебя: если снова встретишь Чудовище помни — сила его не в нем самом, а в птице, сидящей в ухе…
6
Жан-Малыш кувырком падал на шоссе, но, вспомнив об Эсебе, чьи широкие крылья уже едва виднелись вдали, одним рывком взметнулся к крыше высокого дома, увернулся от нависших над улицей электрических проводов и оказался в открытом небе…
Огни города выступали из мрака светящейся паутиной. Но чем выше он поднимался к облакам, тем больше изменялся рисунок путаной сети серебряных нитей, и у самого порта он вдруг понял, на что это походит: на огромное устье светящейся реки, острым клином разрывающей город. Море устремлялось в эту гигантскую воронку, которая, казалось, пытается всосать в себя и направить в узкое жерло саму необъятность. В вязком тумане надсадно басил ледокол, за которым тянулась цепочка кораблей, пытавшихся пробиться в море. Простиравшееся внизу, по ту сторону электрического света море манило своей темной, непостижимой бесконечностью, и два ворона спокойно повернули к нему, будто к знакомому дереву, что готово укрыть в своей кроне, накормить вкусными плодами. В сладком упоении одиночества парили они в непроглядной ночной мгле. Эсеб с трогательной заботой посматривал на своего друга. Из его приоткрытого клюва торчал плоский кончик языка, язычок этот трепетал насмешливо и в то же время нежно, будто желая выразить все чувства, что связывали их теперь, после случившегося. Вдруг он встряхнулся и начал плавно опускаться, а за ним тяжело летел вниз на скованных холодом и тоской крыльях Жан-Малыш…
Когда они достигли корабля, который уже выходил из устья, оставшийся позади ледокол разворачивался к городу. Нос грузового судна тонул в сплошной черноте необъятной ночи. Чиркнув крыльями по волнам, Эсеб вцепился когтями в борт спасательной шлюпки, висящей на боку корабля. Под брезентовым чехлом Жана-Малыша ждали его ружье, пояс, браслет и котомка, а еще мешочек с зерном. На прощание Эсеб ласково почистил на его затылке перышки и, в последний раз беззвучно ухмыльнувшись, расправил свои могучие черные крылья и взмыл над морем, канул в Неизвестность…
КНИГА ВОСЬМАЯ,
О том, как наш герой вернул солнце и что увидел в тот день в зеркале вод.
1
Скользнув под брезент, Жан-Малыш припал своим птичьим телом к сплетению снастей и больше не шевелился, спрятав голову под крыло. Ему хватало на день нескольких пшеничных зерен и двух-трех капель росы. Время от времени он разминался в своей тесной обители, разгонял застывшую кровь, которая несла по жилам тонкое крошево льдинок, а потом засыпал, чтобы проснуться все с тем же ощущением стеклянной хрупкости своих крыльев, казалось готовых расколоться при малейшем взмахе…
До него доносились звуки, какие всегда можно услышать на борту: из машинного отделения прорывался тяжкий вой и скрежет, оглушительно хлопали на ветру двери. Одного только явно не хватало в этом корабельном гуле: ни разговоры, ни крики не оглашали палубу. Жан-Малыш не раз высовывался из-под брезента и дивился беззвучной работе экипажа, который состоял почти из одних чернокожих гваделупцев. Все было отлажено до мелочей: хозяева подавали знаки, и рабы начинали с послушным, угрюмым безразличием выполнять то, что следовало; лишь изредка в воздухе щелкал хлыст — можно сказать, вхолостую, только чтобы подогнать и без того отлично выдрессированных животных…
Потом, когда он убирал под чехол свой клюв, это Давящее безмолвие наводило его на странные мысли; случалось, перья его вставали дыбом, и он в ужасе спрашивал себя: а вдруг корабль захватили Тени?
Прошло пять или шесть недель, и ветер стал мягок, ласков, благостен, а с поверхности воды исчезли льдины. Появились стайки чаек, они подолгу кружили перед носом судна, как бы показывая ему путь к земле, которая, по всему чувствовалось, была уже близко, вот-вот готова подняться из волн. Вода светлела. На ней теперь не было видно ни льдинки, а ветер доносил слабый аромат перца запахи болотной гнили и серы да еще глухой ропот, будто вырвавшийся где-то из тысяч ртов. И вот однажды на палубе раздались наконец крики, крики черных и белых, рабов и хозяев, слившиеся, как ни странно, в один радостный хор. Появились голые утесы острова Дезирад, окаймлявшие ровное, будто ножом срезанное плато, дальше лежал, словно плот на якоре, круглый плоский остров Мари-Галант, и наконец, под ярко-желтым месяцем, казалось взгрустнувшим по солнцу, возникли первые косы земли, которую он не осмелился назвать по имени, земли, показавшейся ему вдруг более загадочной, чем сами звезды…
Завыла сирена, и корабль, застопорив машины, вошел в фарватер между побережьем и островком Брюман, чьи пушки охраняли причал. Повесив на шею пояс и браслет, Жан-Малыш подхватил клювом истрепанную перевязь котомки и ринулся к берегу, тотчас попав под лучи прожекторов, прочесывающих воды Пуэнта. Сразу за скалистым мысом ему открылся узкий пляжик черного песка, и, прямо на лету сбросив на отмель свои сокровища, он возвратился к кораблю и стал извлекать из-под чехла ружье, отчаянно работая лапками и клювом. Вдруг с палубы раздался крик, и белая рука указала на уже улетающую птицу, которая сжимала в когтях ремень мушкета. Каждый взмах крыльев был для него смертной мукой. Судорожно мечущаяся в огнях гавани черная точка уже достигла было спасительной тени, когда громыхнули выстрелы, и перед клювом Жана-Малыша мелькнуло несколько перьев…