В борьбу за большевистские взгляды и убеждения Соломон Елькин вкладывал все силы своей благородной и страстной натуры. Именно такое впечатление оставляли его выступления в горсовете, — каждое слово всерьез… «Если партии нужно, чтобы я погиб, погибну!» Он никогда не произносил этих слов, так как был скромнейший человек, но готовность слышалась в каждом его слове.
И об этом честнейшем революционере, которого можно было назвать рыцарем революции, враги распространяли слухи, будто он цыган-конокрад, что он кровожаден, хотя семью Елькиных в городе знали как почтенную и довольно состоятельную семью. При страстной натуре Соломон Яковлевич был незлобив и добр. В этом нас лишний раз убедил следующий случай…
Бывая на заседаниях горсовета, нетрудно было заметить, что Соломон Яковлевич с особой непримиримостью относится к выступлениям депутата-эсера, если не ошибаюсь, фамилия его была Беловенцев. Этот высокого роста, болезненного сложения человек говорил как-то особенно уныло и скучно, без конца тянул одну и ту же оборонческую и соглашательскую песенку. Стоило выступить Беловенцеву, как следующим на трибуну выходил Елькин. Мобилизуя все силы, всю страстность убеждений, он начинал оспаривать Беловенцева.
Уж на что мы с Сергеем были мальчишки, но даже нас удивляла и, признаться, даже смешила эта горячность. Впрочем, Соломон никогда не пользовался оружием смеха, которое всегда было наготове у Цвилинга, у Васенко, да и у многих других большевиков.
И вдруг однажды, когда мы с Сергеем, как обычно, пришли к Елькиным и заглянули в столовую, мы глазам своим не поверили. Склонившись над шахматной доской, погруженные в ту особенную тишину, что сопровождает только эту игру, сидели друг против друга Соломон и Беловенцев. Они попивали чай, мурлыкали песенку «Славное море, священный Байкал…»
Мы обратились за разъяснениями к родным Соломона. Оказалось, что Елькин и Беловенцев вместе были в ссылке, уже там спорили по политическим вопросам и все же оставались дружны. Таким образом, в горячих выступлениях Соломона именно против Беловенцева проявлялась страстная привязанность и дружба.
Как-то раз мы пришли к Елькиным. Соломон, что случалось с ним довольно редко, отдыхал, и мы уселись в сенях на подоконнике, продолжая шепотом наш разговор и поджидая его пробуждения. Мы поглядывали в окно, видели просторный двор, примыкавший к дому Елькиных, и запертые ворота… Вдруг ворота медленно открылись, и во двор въехал верхом на маленькой лошадке большого роста человек. По красным лампасам на синих шароварах и красному околышу фуражки нетрудно было признать в нем казака. Человек пожилой, в бороде поблескивает седина, движения неторопливы и как-то особенно степенны. Он слез с коня, оглядел двор и спросил, подняв к нам голову:
— Соломон Яковлевич здесь проживает?
Мы ответили утвердительно. Он, как и полагается после долгого пути, поводил коня по двору, потом привязал его к коновязи.
За это время Соломон Яковлевич проснулся, может быть, его разбудил приезжий, громко назвав его имя. Слышно было, как он встал с постели, звонко зевнул, прошелся по комнате и вышел в прихожую.
— А, ребята! — сказал он добродушно, кивая нам. — Кто тут меня спрашивал?
Мы показали на двор. Глаза его сверкнули.
— Петр Терентьевич! — крикнул Соломон, перевешиваясь из окна. — Вали, давай сюда!
— Будь здоров, Соломон Яковлевич! — ответил гость. — Сейчас приду.
Казак неторопливо шел вверх по лестнице, слышны были его тяжелые шаги. А Соломон уже распорядился вздуть самовар (по обычаю наших мест, у Елькиных самовар не сходил со стола), велел, чтобы подогрели все, что осталось от обеда.
— Ну, супу, что ли, тарелку налейте, хлебца немного… — виновато просил Соломон. Он понимал, что в большой и многодетной семье, да еще в условиях нарастающего продовольственного кризиса предъявлять подобного рода требования не полагалось, но мачеха сама знала обычаи и беспрекословно готовилась к приему гостя.
Гость вошел, огляделся, видно по привычке искал глазами икону, но, опомнившись, махнул рукой.
Большие яркие глаза Соломона сверкали, словно спрыснутые свежей водой, крупные зубы сияли в улыбке. Гость тоже улыбался во весь рот, и было видно, что нескольких зубов у него не хватает. Они молча, глядя в глаза, трясли друг другу руки Рябоватое и носатое лицо старого казака было бледно, как после болезни.
— Ну вот, жить к тебе приехал, Соломон Яковлевич! — сказал он рокочущим голосом. — Да ты не думай, что я шучу… Поверишь, из станицы еле выбрался… — Он распустил тоненький ремешок на своей гимнастерке, задрал ее и повернулся к нам спиной.
Мы ахнули: вся спина была исполосована. Такие следы, синие, разбухшие, с запекшейся кровью, кое-где загибающиеся книзу, может оставлять только казачья нагайка.
— Это племянники меня обработали, родного брата сынки-золотопогоннички! С фронта их станичники наши пугнули, так вот они в тыл подались, с большевиками воевать. Прискакали люты, ну чисто волки на зимней дороге, и сразу ко мне: «А, дядь Петька, такой-сякой, ты большевик?!» Ну, и тебя тут помянули, что ты ко мне приезжал. Что ж, я отрекаться не стал… — ухмыльнулся казак, неторопливо и осторожно затягивая ремень.
Мы поняли, что вся его мерная и достойная стать обусловлена тем, что ему больно было двигаться.
Соломон выразительно поглядел на нас, и мы тут же ушли.
Домой возвращались мы молча. Не раз в спорах с Соломоном мы с волнением доказывали ему, что большевики порою сами обостряют положение в стране. Теперь нам даже совестно было смотреть друг на друга…
Это случилось в конце июля. Корниловщина была при дверях.
Будем брать власть!
Корниловщина! Память снова возвращает меня в насквозь прокуренный зал Народного дома, где шло многочасовое заседание городского Совета…
На трибуну выходит меньшевик доктор Славин, считавшийся одним из лучших ораторов эсеро-меньшевистского блока. Эффектная бледность его лица оттеняется черными коротко подстриженными усиками. Манера говорить и самая фразеология предназначены для того, чтобы «бить на эффект». «Цепи рабства» и «солнце свободы», «взбунтовавшиеся рабы» и «верные сыны отечества» — пышные словеса громыхали в каждой его фразе.
Впрочем, сейчас похоже, что он по-настоящему взволнован: телеграф принес весть о выступлении Корнилова против Керенского. Славин призывает к единству революционной демократии. Вопреки своему обыкновению, он ни слова не говорит об «опасности слева» и даже два раза называет большевиков «товарищами». Он вспоминает сегодня об опасности «справа», о контрреволюционерах и монархистах, он твердит о контрреволюционном генерале, который корчит из себя Бонапарта и хочет утопить в крови великую русскую революцию. Закончил он свою речь под аплодисменты.
Сверху мне видно, как переглядываются в президиуме Цвилинг и Васенко. Но большевики уже сказали свое слово, и больше выступать сегодня они не намерены.
По всему видно, что прения закончены, нужно выносить резолюцию. И вдруг с места поднимается рука — на рукаве солдатской шинели повязка с красным крестом.
— Слово депутату от госпиталя номер такой-то… — объявил председатель.
Оратор неторопливо вышел на трибуну и снял фуражку со своей стриженой головы.
— Человек я, товарищи, беспартийный и выступаю первый раз, — смущенно сказал он. — Потому, если что не так…
— Давай, давай! — поощряют из зала.
— Вот здесь товарищ доктор Славин объяснял, и мы, солдаты, все остались довольны. Только тут требуется еще одно разъяснение. Сегодня утром, товарищи, доктор приходит, значит, в госпиталь, а мы у калитки стоим и телеграмму насчет Корнилова обсуждаем. И спрашиваем у доктора, как нам этого генерала понимать. А товарищ доктор нам отвечает: «Генерал Корнилов — это доблестный сын отечества!»
Оратор пережидает смешки и восклицания. Лицо его напряженно и серьезно. Передохнув, он продолжает:
— А мы, значит, показываем ему телеграмму. Товарищ доктор и читать не хочет, рукой на нас машет и говорит: «Это все большевики гадят!» И пошел, пошел чесать… И насчет Куликовской битвы, и насчет Мамаева побоища…