— За что я должна умереть? — вопила она. Я уже не жена Нерону, я только сестра его! Грех ему будет убить сестру.
Мотив этот сохранен в «Октавии»:
— Soror Augusti, non uxor еrо.
Она взывает о защите к манам предков-Германиков, чья кровь равно течет в жилах ее, как и Нерона, поминает имена Германика, Клавдия, Старшего Друза, отца их, и, наконец, даже имя Агриппины.
— Пока ты была жива, — кричит она, я, правда, была несчастна в супружестве, но, по крайней мере, никто не смел посягнуть на мою жизнь.
И это обращение также — не только личное Октавии, а еще вероятнее, что оно вложено ей в уста общим преданием. В «Октавии» тень Агриппины является мстительницей за Октавию. Тень Клавдия послала ее из Тартара с проклятием браку Нерона и Поппеи.
Однако, даже и столь грозное вмешательство Октавии не помогло.
Солдаты берут ее, вяжут по рукам и по ногам и перерезывают пульсы. Но несчастная оцепенела от ужаса: кровь чуть каплет из ран. Тогда Октавию отнесли в горячую баню, и бедняжка задохнулась в парах ее. Вероятно, речь идет об одной из тех натуральных, вулканических бань- пещер (stuffa), которых так много по берегам Неаполитанского залива и на островах к югу и к северу от него. В этих норах, согреваемых подземным огнем, температура держится на 40градR. и выше. Образцы таких бань, славных уже в древности, современный турист видит в Поццуоли, посещая кратер Сольфатары, или Bagni di Nerone, di Agrippina близ Байи.
Убийцы отрезали Октавии голову и принесли в подарок Поппее. Сенат, в ответ на грязный указ Нерона и уведомление о смерти бывшей императрицы, по обыкновению, замолебствовал в храмах, принося дары к алтарям богов, спасителей государства. Изучая дальнейшую историю этих времен, — сатирически советует Тацит: «Можете быть уверены наперед: всякий раз, что государь предписывает ссылку или убийство, сенат благодарит и молебствует. Религиозные обряды, которые прежде были знамением благополучия в государстве, теперь сделались неизменными спутниками общественного бедствия. Так что, по смерти Октавии, мы предупреждены: какую бы впредь гнусность ни совершил Нерон, — подлое отношение к ней сената подразумевается уже само собой». Тацит обещает сообщать лишь о тех случаях мести и раболепства, которые выйдут из ряда вон своей новизной или уже чересчур чудовищным забвением человеческого достоинства.
Дорифора отравили. Почему-то вспомнили о Палланте и нашли, что старик зажился. Отравили и его, а значительную часть его колоссальных богатств отписали на цезаря. Совпадение смерти Палланта с убийством Октавии, вероятно, не случайное, как и предсмертные вопли Октавии к памяти покойной Агриппины. Мы видели, что грозная мать Нерона, по смерти Британика, взялась было за Октавию, как за последнее возможное орудие своих планов. Утопающая хваталась за соломинку! Но соломинка не спасла ее, а теперь и сама пошла ко дну... Симпатии к Октавии, завещенные Агриппиной, должны были иметь отголосок и в таком верном агриппианце, как Паллант, и, может быть, вспыхнули теперь в какое-нибудь яркое проявление. Их поторопились погасить вместе с жизнью неудобного старика.
V
Народ жалел Октавию. Много сочувствия было выражено ей уже при отправке на Пандатарию. Эта сцена заключает трагедию «Октавия». Никакая другая изгнанница не возбуждала в римлянах большего сострадания. Сравнивали ее ссылку с ссылками Агриппины, Юлии Ливиллы и справедливо находили перевес несчастья на стороне Октавии. Те хоть успели пожить; в своей страдальческой доле им было о чем вспомнить из милого, светлого прошлого. А эта? Ее не замуж выдали, а в гроб вколотили. Мужнин дом не дал ей ни одной радости, только плодил печаль за печалью. Отравляют ее отца, потом брата. Хорошенькая вольноотпущенница Актэ совершенно вытесняет жену из сердца Нерона и получает во дворце гораздо больше значения, чем сама молодая императрица. На смену ей появляется Поппея, как будто созданная, чтобы добить Октавию. И, наконец, — мало, что извели несчастную: перед смертью еще осквернили ее репутацию гнуснейшими клеветами.
Никаких волнений гибель Октавии, однако, не вызвала. Повидимому, римский народ даже и в восстаниях оставался трезвым практиком. Он легко и охотно бунтовал, если мог предотвратить бедствие, но, когда опаздывал, покорно мирился с поконченным фактом и по волосам на снятой с плеч голове уже не плакал. Fait accompli слишком уж часто принимался народом этим за «последний резон», ultima ratio. Горьки и оскорбительны для народного самосознания заключительные стихи «Октавии»:
— Нашего града добрее Авлида,
Мягче страна варваров Тавров:
Там даже с богом спорят, нужна ли
Казнь иноземца:
Рим же доволен, что римская кровь пролилась.
(Civis gaudet Roma cruore).
Каким образом допустил народ самую ссылку Октавии на остров после того, как столь горячо принял было сторону императрицы против Поппеи?
Не может быть, конечно, чтобы народ в несколько дней разлюбил молодую государыню, но самозабвенные стихийные движения, подобные недавнему паломничеству черни на Палатин со статуями Октавии на плечах, не повторяются дважды, если не имеют страстных и честолюбивых вожаков. Часть народа молчала, потому что привыкла покорно принимать, как закон, всякое решительное действие верховной власти, каково бы оно ни было; часть выкричалась в палатинской демонстрации и теперь почитала себя уже исполнившей свой долг; часть струсила бичей и копий гвардейского караула; часть могла отстать от защиты своей любимицы, введенная в сомнение упорными клеветами на нее в указе императора; часть роптала и рада была бы помочь, но чувствовала себя бессильной, не имея авторитета, на кого бы в ропоте опереться. Мы ничего не знаем о Дорифоре, но, если сторонником Октавии выступил Паллант, уже его одного было достаточно, чтобы компрометировать дело молодой императрицы и оттолкнуть от нее весьма многих: надменного и алчного старика слишком ненавидели в Риме, его зловещая близость приносила несчастье.
Сама Октавия менее всех была пригодна явиться не только главой, но даже знаменем какого-либо революционного движения. Это — овца. Ранняя жестокая гибель окружила ее поэтическим ореолом в глазах многих. Об Октавии стали писать чувствительные трагедии уже в древности, — одну из них, много мной цитированную, ошибочно приписывали даже Сенеке. Фаррар в «The Dawn and Darkness» сделал из Октавии христианку. Но ни сведения о жизни, ни картина смерти Октавии, по Тациту, не дают решительно никаких оснований разделять произвольных фантазий Фаррара: у него, как было уже отмечено, чуть не все язычники, явно не совершившие кровавых или развратных преступлений, непременно тайные христиане! Та вялая покорность судьбе, которую Фаррар хочет изобразить в Октавии сознательным христианским непротивлением злу, в действительности сводится лишь к тупому меланхолическому бессилию воли и действия, так частому у людей с порочной наследственностью, какой судьба, можно сказать, беспримерно наделила детей Клавдия и Мессалины. Смерть Октавии совсем не запечатлена тем экстатическим мужеством, с каким встречали свое мученичество первые христиане. Напротив, эта злосчастная женщина, смиренно и робко сносившая издевательства мужа, измены, побои, унижения, клеветы, впервые проявила энергию сопротивления лишь пред явной угрозой немедленной смерти, когда палачи пришли убивать ее: запоздалая жалкая вспышка инстинкта самосохранения! Так барахтается и овца, завидев нож мясника.
«Пусть мы умрем неотомщенными!» — клялись римляне даже в шуточном разговоре: так обыденно было убеждение, что пролитие крови никому не обходится даром, и насильственная смерть требует мстителя. Чтобы осмыслить Октавию, древнему поэту пришлось сильно налечь на эту ноту. Октавия в трагедии
— женщина-Гамлет: неудачная плакальщица-мстительница рода своего, в которой не погасло горе кровных потерь, но которая
— увы! как-то удивительно гладко вставила его в практические рамки все того же fait accompli. У Октавии отравляют отца; над смертью его нагло издеваются во дворце Нерона, с восторженным хохотом цитируя бешеные выходки «Отыквления», в котором Сенека не постеснялся даже указать способ, как Клавдий был убран с белого света. Октавия не только терпит это безобразие, но даже, когда ее начинает обижать муж, становится под опеку Агриппины, главной и откровенной отравительницы Клавдия; становится настолько искренно и доверчиво, что, впоследствии, взывает к ее тени о помощи в минуту смертельной опасности. Британик умер на глазах Октавии. Все кругом трепещут, чувствуя, что совершено преступление; плачет Агриппина, плачет и Октавия. Но — «Ужинай и веселись!» приказывает ей человек, только что отравивший ее брата. Овца покорно ужинает и делает веселый вид. Если бы Нероном не овладела прихоть непременно сделать Поппею императрицей, если бы он не настоял на грубом разводе и изгнании Октавии, то, по всей вероятности, она, при всех безобразиях и злодействах своего супруга, весьма спокойно прожила бы с ним до конца его дней. Нерон больше боялся ее, чем она заслуживала, и, откровенно говоря, антипатия, которую он питал к ней, далеко не столь возмутительна, как окрашивают ее Фаррар и другие авторы неронианских полу-исторических картин. Все эти подробности говорят скорее об умственной и нравственной приниженности Октавии, чем о величии душевном, в которое хотели ее многие облечь. С именем Октавии не связано в памяти историков решительно ни одного сильного, красивого, симпатичного акта не только действия, но и просто теоретически заявленной воли (Bruno Bauer), хотя недостатка в подобных актах не являет содержание даже таких безнадежных репутаций, как Агриппина, мать Нерона, и сама Поппея, для которой мог же Иосиф Флавий найти несколько сочувственных слов. Повидимому, самое лучшее, что может сделать в отношении Октавии беспристрастный исследователь, это, вопреки всем идеализаторам, начиная с псевдо-классиков и кончая английскими епископами, признать ее совершенной безличностью, бледным и даже, быть может, слабоумным ничтожеством. Дочь нимфоманки от вечно пьяного дурачка, она почти обязательно должна была родиться малоумной, с тугим соображением, тупой памятью и мало восприимчивой чувствительностью. Угрюмая девочка, данная Нерону в жены волей честолюбивой Агриппины, не нравилась ему с самого детства, хотя не была некрасива. Живого, как огонь, мальчика, очевидно, бесила ее сонная, вялая неподвижность, способная внушить отвращение даже к писанной красавице — особенно юноше, у которого, по русской поговорке, семь бесов по жилам ходило. Наивно изъяснять несходство характеров, рано разлучившее супругов, только тем условием, что Октавия была очень добродетельна, Нерон же слишком развратен. Пусть Нерон был чудовищем распутства, — однако, не с пятнадцати же лет, когда его женили, и тем менее с тринадцати, когда его помолвили с Октавией. С другой стороны, откуда было Октавии набраться на Палатине чересчур взыскательной добродетели? Наследственность ее мы видели, — она ужасна. Воспитание? В правильности его, начатого такой матерью, как Мессалина, и продолженного мачехой Агриппиной, весьма позволительно сомневаться. Тацит, мимоходом, очертил портрет воспитателя, который был приставлен Клавдием к наследному принцу Британику. Его звали Созибием. Он участвовал, как доносчик-обвинитель, в не однажды уже упомянутом процессе Валерия Азиатика, подговаривал Клавдия к жестокостям, — вообще, представляется, на наш современный взгляд, изрядным негодяем. Так что, когда впоследствии Тацит изъявляет сожаление, что Агриппина заменила при Британике старых его воспитателей своими клевретами, рождается невольное недоумение: каких же извергов рода человеческого должна была она приставить к младенцу, если даже Созибий был, все-таки, лучше их? Если так дурно воспитывали наследного принца, трудно ожидать, чтобы в лучших руках росла и принцесса.