Но этого мало.
«Театр посвящен не только богине любви, но и богу вина. Два сии демона распутства и пьянства так тесно соединены между собою, что, кажется, сделали как бы заговор против добродетели. Чертог Венерин есть вместе и гостиница Бахусова. В старину некоторые игрища театральные назывались либериями не только потому, что посвящены были Бахусу, подобно как дионизии у греков, но и потому, что Бахус был их учредитель. Оба сии богомерзкие божества председят, как над действиями театра, так и над самым театром, наблюдая и за гнусностью жестов, и за другими развратными телодвижениями, чем наиболее отличаются актеры в комедии. Сии последние в жалком своем ремесле вменяют себе как бы в славу жертвовать своею совестью Венере и Бахусу, представляя или ужасное распутство, или самое грубое сладострастие».
Результатом похотей, распаленных улыбками Венеры и Бахусовыми возлияниями, является зараза общественного бесстыдства.
«Что же из того происходит? Вот что. Кто на улице посовестился бы поднять несколько платье, чтоб исправить свою нужду, тот в цирке становится столь бесстыден, что без всякого зазрения перед всем светом обнажает такие части тела, которые наиболее должен бы скрывать. Кто перед дочерью своею не смел бы произнести ни одного неблагопристойного слова, тот сам ведет ее в комедию, чтоб она слышала самые скверные речи и видела всякого рода неприличные коверканья».
Действительно, самые аляповатые басни мифологии — вроде сожительства Пазифаи с быком — выводились на сцену. Заключительная сцена Апулеева «Золотого осла» тоже весьма красноречива в этом направлении. Вот уж до таких безобразий наши зрелища никогда не дойдут! воскликнет возмущенный читатель. Напрасная самонадеянность. Крафт- Эбинг и Ломброзо разбивают ее своими наблюдениями над психопатами, посещающими задние, секретные залы некоторых парижских кафе, где, к удовольствию почтеннейшей публики, на специально устроенных эстрадах разыгрываются сцены, совершенно аналогические названным, и даже еще хуже. Кто же зрители этих гнусностей? По преимуществу, наезжая из Европы и Америки богатая «интеллигенция». В том лишь, следовательно, и вся разница с Римом, где женщины и мужчины порядочного круга не позволяли себе оставаться при этих противоестественных спектаклях и, на время их, удалялись из зрительного зала. Таким образом, — что в Риме потешало подонков зловонной Субурры, то в XX веке развлекает сливки общества, сбирающегося во «всемирный город» с Вroadway-Street'а, Trafalgar-Square’а, Сергиевской, Большой Морской. Но, даже не доходя до таких крайностей, говорящих уже об извращении полового инстинкта, даже в границах обычного зрелищного уровня, театр римский был ужасен и обнаженным действием, и обнаженным словом. При всем распутстве современного европейского фарса, он, сравнительно с комическими действами, тешившими римский народ, чуть не училище скромности. Впоследствии подобная «драматическая литература» повторилась лишь в веке Возрождения, когда на прахе побежденных и выродившихся республик плодились богатые дворики просвещенных деспотов, и в конце XVII столетия на английской сцене, когда ликующая политическая контр-революция Стюартов слилась с вызывающею контр-революцией аморальной и задалась целью истребить из памяти британцев даже следы недавнего пуританизма с его суровою библейскою добродетелью. Когда не только богобоязненный современник, как Джерими Колльер, но даже в XIX веке снисходительной и свободомыслящий Маколей пишут о кавалерских комедиях Вичирли и Конгрива, им приходится прибегать к тому же грозному и брезгливому языку, какой Тертуллиан и Лактанций употребляли против «мимов» Децима Либерия и Публия Сира:
«Со дня вторичного своего открытия, театры сделались рассадниками порока, и зло начало распространяться. Мерзость представлений скоро заставила степенных людей отказаться от посещения театра. Люди же суетные и развратные, которые продолжали посещать его, с каждым годом требовали более и более сильных пряностей. Таким образом артисты развращали зрителей, а зрители артистов, пока гнусность театральных представлений не достигла такой степени, которая должна удивить всякого» (Маколей).
Мы, русские, еще не имели ни такой сцены, ни такой драматической литературы, если не считать нескольких грязных пародий XVIII и начала XIX века, навеянных в старое московское скоморошество обезьянством блудливых французских нравов эпохи регентства и Людовика XV. Но эти безобразные сальности никогда не дерзали выползать к свету рампы публичного театра и оставались достоянием секретного чтения и — очень редко — интимного представления, да и то в компаниях даже не двусмысленного, но уже так называемого отъявленного поведения, под сильно пьяную руку. Контр-революционная эпоха, которую мы переживаем, по обыкновению, дала известные импульсы в этом, союзном реакции, направлении. Но, к счастью, культура интеллигентного русского слоя оказалась уже достаточно высокою, чтобы воспротивиться нравственной заразе и не дать ей распространения — по крайней мере — всеобщего и долгого.
Откуда бралась такая страсть к сценическому похабству? Появление Конгривов и Вичирли в Англии Маколей объясняет тем правилом, что «крайняя распущенность — естественное следствие крайней сдержанности, и что за периодом лицемерия, по обыкновенному порядку вещей, следует период бесстыдства». Но Рим не имел периода сдержанности и лицемерия. Что эволюция — в ателлане и миме — шла лишь от бесстыдства наивного к бесстыдству утонченному, от распущенности патриархального мужицкого балагана к распущенности роскошных театров-лупанаров, организованных для пресыщенных и извращенных вельмож актерами из того сословия, имя которого — «libertin» — передалось в романские языки литературным синонимом «распутника», «похабника». Для того, чтобы подобные тошнотворные, театры господствовали в обществе бессменно, мало одних политических причин, хорошо объясняющих периодические их вторжения и победы над психологией масс. Торжествующая и упорная наличность их показывают в их возникновении органическое последствие болезненного процесса, разъедающего и вырождающего поколение за поколением эпидемий — скрытой ли, явной ли — половой неврастении. И, когда мы изучаем семейный и светский быт, эстетика которого, самодовольно отупев, валялась в грязи мимического театра, нельзя не прийти к заключению, что иных запросов и не могло иметь общество, столетиями разбивавшее нервы свои разнообразнейшими отравами невоздержности моральной и физической, — общество, над пересозданием которого в цивилизованное дикарство неутомимо работали снизу космополитическое рабство и дешевый, едва оплачиваемый, труд, сверху — демагогическая власть тиранов, вооруженных богатствами всего, завоеванного и ограбленного ими, Средиземного бассейна. Рассмотрим теперь ту бытовую интимность, в которой слагалось и жило это цивилизованное дикарство на том уровне зрелости, готовой к разложению, как застает его наш рассказ.
ОБЩЕСТВЕННАЯ НЕВОЗДЕРЖНОСТЬ
I
Для того, чтобы свободнее говорить о бытовом расписании римского дня, полезно будет прежде всего усвоить его часовое деление, которое отличалось от нашего, так как общеупотребительный счет времени начинался не от полуночи и полудня, но от солнечного восхода, что делало его разным для лета и зимы. Двадцатичетырехчасовое деление суток применялось только учеными, в научных трудах.
Римская жизнь начиналась рано. Восход солнца давал сигнал вставать с постели. Рабочие, мастеровые, ученые принимались за труд свой с рассветом, так же рано открывалась школа. Аристократия не была исключением. Сон до 4-го или 5-го часа, либо даже до полудня, почитался неприличною распущенностью, странностью, шалопайством, и лишь немногие позволяли себе подобную вольность.
По обычаю, ведомому с незапамятных времен, богатые и знатные люди, прямо с постели, принимали приветственные визиты клиентов: salutatio. Обычай этот возник, как видоизмененный пережиток, из древней утренней молитвы и жертвы, которую paterfamilias совершал вместе со своими чадами и домочадцами, а потом чинил хозяйственный наряд на предстоящий рабочий день, задавал уроки, разбирал дела и нужды своих клиентов, вообще, правил и проверял дом свой. Со временем этот семейный смотр в расширившемся и потерявшем родовые границы обществе выродился в обязанности официальной почтительности, страшно тягостной для клиентов, потому что от визитов к патрону их не избавляли ни суровая зима, ни глубочайшая осенняя грязь, а являться на визиты надо было парадно, в тоге, все равно, что по нашему бы, в мундире или фраке. Толпа поклонников, друзей, знакомых, паразитов наполняла прихожую (vestibulum) вельможи задолго до восхода солнца с первым проблеском зари: иные даже упреждали своим приходом утренних петухов. Большинство клиентов являлось, буквально, лишь затем, чтобы присоединить свое подобострастное: «Ave, domine!... здравствуй, господин!» — к общему хору приветствий, когда, окончив свой туалет, вельможа, также облаченный в тогу, с умащенной и изящно убранной головой, выходил к толпе, жадно ожидавшей своего милостивца и покровителя. Тоскливое и раболепное ожидание это превосходно передано на известной картине Бакаловича, изображающей утренний визит клиентов к своему патрону; вероятно, большинство читателей знакомо с этим мастерским произведением, если не по оригиналу, то по весьма распространенным снимкам. Кто хочет подробно осветить в своем воображении эту любопытную церемонию, рекомендую тем прочитать прекрасный бытовой очерк Н. Благовещенского: «Римские клиенты Домицианова века» — вполне научный, в то же время живой и легкий к чтению, как беллетристика. Приветствия клиентов отнимали у знатного римлянина всего несколько минут: если он находил в среде их лиц, которые в нем нуждались или, наоборот, сами были нужны ему по какому-либо делу, он кончал с ними быстрым разговором в два слова или назначал для беседы другое время. Утренними часами римляне дорожили; многословить было некогда. В конце второго часа или в начале третьего (т. е. около наших восьми летом и девяти зимой), откланявшись посетителям, как бы много их не было, вельможа пеший, в сопровождении избранных клиентов, или в носилках, на плечах своих рабов, спешил на форум, где вершились все житейские дела. Тут или в ближайшем соседстве были скучены биржа, трибунал, курульная кафедра претора, конторы нотариусов и публичных писцов, меняльные лавки, банки, магазины: весь круговорот жизни общественной и деловой. Завтракать перед уходом из дому было не в обычае. Довольствовались, чтобы не оставлять желудка вовсе пустым на долгий срок, легкою закускою (jentaculum) — ломтем хлеба с вином или с медом, горстью фиников, маслин, кусочком сыра. Манеру плотных утренних завтраков Светоний отмечает, как неприличную эксцентричность, лишь у худших императоров века: у Нерона и Домициана. Апулей, рисуя портрет антипатичного ему Руфина, не забыл попрекнуть его привычкой наедаться вплотную ранее принятого обществом часа.