«Знаешь, сколько поэтов кормится переводами с языков народов СССР? – спросил его Микоян. – Не знаешь, а я тебе скажу, что некоторые наши классики по десять переводчиков содержат в сытости и в почете. Но лучше тебя никто не сделает, сам товарищ Сталин так считает».
И Азизбеков с Фиолетовым подтвердили.
Лермонтов – поэт настоящий, он по заказу писать не привык. И офицер настоящий.
«Пардон, – говорит, – но переводить всякую белиберду я не намерен».
Микоян как взорвется:
«Ты каким это словом труды гения обозвал? В Магадан захотел?»
А Лермонтов и понятия не имеет, что такое Магадан, и переспросил:
«Пардон, во что?»
Микояну такой вопрос не понравился. Издевку в нем заподозрил и совсем в истерику впал. До того раскричался, что пена изо рта хлопьями пошла. Тут уже и Лермонтов не стерпел, не привык он, чтобы с ним подобным образом разговаривали. Зажал голову Микояна между коленей и давай хлестать его ножнами от сабли. Саму-то саблю у него загодя отобрали, а про ножны не подумали. Микоян верещит, а Лермонтов знай охаживает. Азизбеков с Фиолетовым еле отбили боевого товарища. Лермонтова под замок, и пошли совещаться, как дальше быть – физическими пытками можно только признание выколотить, а оду переводить не заставишь, надо как-то морально придавить, но с какой стороны подступиться, ни один из двадцати шести не предложил. И решили для начала подержать поручика неделю на хлебе с водой, авось без каждодневного шампанского и сломается. Договаривались на недельный срок, но уже через два дня Азизбеков с Вазировым Мир Гасаном заявляются с целой сумкой выпивки и закуски. И заявляются ночью, тайком. Наливают Лермонтову шампанского огромный витой рог по края и говорят:
«Правильно делаешь, дарагой, что не переводишь эту глупую оду. Ты молодец, а Сталин человек непорядочный, да еще и грузин в придачу. А Микоян – армянин. Не пиши им никакой оды, а сочини-ка лучше поэму про Карабах. И напечатай, что Карабах – древняя азербайджанская земля. Ты человек уважаемый, не какой-нибудь Безыменский, и даже Фадеева главнее – тебе поверят».
«А зачем вам такая поэма?» – спрашивает Лермонтов.
«Да на всякий случай, дарагой, может быть, пригодится, что для тебя стоит маленькую поэму написать. Нам большую не надо, лишь бы имя твое стояло. И заметь, мы тебя не просим холуйский гимн сочинять, а поэму о народе просим. Народ тебе благодарен будет, Лермонтов-оглы».
У одного голос сахарный, у второго – медовый. Один шампанское подливает, другой в очи заглядывает. И отказать неудобно, и лгать не хочется, потому как запамятовал, чей Карабах на самом деле, в школе-то прогульщиком был. Сидит, вспоминает, а комиссары обещаниями заваливают: и побег они устроят, и коня подарят, и черкешенок целый гарем приведут – совсем замучили.
«Ладно, – говорит Лермонтов, – подумаю, только без шампанского я думать не умею».
«Принесем, – кричат, – через пять минут принесем, у нас тут рядышком припрятано».
И принесли, правда, не через пять минут, а через пятнадцать. Вроде и быстро, но обещали-то в три раза быстрей. Другой бы обратил внимание и сделал выводы, но не поэт.
Проводил одних комиссаров, лег отдохнуть, снова кто-то в дверь скребется. Открывает глаза, а на пороге другие. Шаумян с Петросяном пожаловали. Оказалось, что они весь разговор слышали, но признались в этом не сразу, а начали с извинений за поведение Микояна. Попросили не обижаться на него, потому что кричал он исключительно для конспирации, чтобы Азизбеков ничего не заподозрил.
«Ладно, – говорит Лермонтов, – я человек не злопамятный, давайте лучше выпьем, только оду переводить не уговаривайте».
А они и не собирались уговаривать.
«Графоманию пусть графоманы переводят, – успокаивает Шаумян. – Но пить азербайджанскую «бормотуху» мы не станем и тебе не советуем. Им же по Корану запрещается употреблять вино. Они его делают с единственной целью – православных травить. Солнцев с Фиолетовым «Агдам» выпили и чуть было души Аллаху не отдали. Если пить, так уж армянский коньяк».
И достает из галифе сначала одну бутылку, потом – вторую, за ней третью. Галифе такие вместительные, что в них и пол-ящика можно принести. Продегустировали коньячок, Шаумян и спрашивает:
«Извините, пожалуйста, но с какой стати вы обещали Азизбекову поэму про Карабах?»
«Я только подумать обещал», – чуть ли не оправдывается Лермонтов, одурманенный изысканным коньяком и неожиданной вежливостью.
«А тут и думать нечего, – это уже Петросян подключается. – Если бы вам турки такое заказали или англичане? Вы бы стали думать? Не стали бы. И здесь не следует. Мы не просим вас оду переводить. Мы вам добра желаем. Если вы ее переведете, Сталин вас незаметненько из школьной программы уберет и спустя какое-то время заявит, что перевод сделал сам. Мы не просим вас писать в поэме, что Карабах был древней армянской землей. Вы просто обмолвитесь, что Карабах никогда не был азербайджанским», – выговорил и снова коньячку налил.
Ну, разве можно таким вежливым людям грубо отказать? И Лермонтов обещал подумать.
Поэт думает, а двадцать шесть бакинских комиссаров ждут. Один Микоян ждать не хочет. Обида спать не дает. Попробуй усни, если тебя ножнами прилюдно отшлепали. Каждая пострадавшая клеточка организма требует мщения. Пошел он в библиотеку, взял поэму про опричника Кирибеевича и отнес этот исторический документ в местное ЧК. А там на данный момент работал Лаврентий Павлович Берия. Микоян бросает поэму на стол и предлагает ознакомиться с гнусным пасквилем. Берия сначала не понял, но Микоян пояснил:
«Под опричником Кирибеевичем он вывел чекиста и приписал ему болезненную страсть к чужим женам. Если товарищи прочитают – могут извращенно истолковать…»
И Берия задумался. И придумал, потому как человек был очень даже неглупый.
Кроме основной работы в ЧК, он еще и в белой контрразведке немного подрабатывал на случай поражения революции. Связь держал через офицера по фамилии Мартынов. Ему-то он и предложил заработать медаль за спасение поручика Лермонтова из комиссарского плена. Мартынов был страшно честолюбив и достаточно смел. Но смелости для этой операции не потребовалось, ему даже понервничать не довелось. Часовых Берия убрал без его помощи. Герою оставалось зайти в незапертый каземат, донести до коня пьяного Лермонтова и под покровом темноты доскакать до ущелья, где их поджидал эскадрон гусар летучих.
Как Берия спланировал, так и получилось.
Офицерское собрание по этому поводу устроило лихой пир. Ночь кутили, а наутро Лаврентий Павлович возьми да шепни Мартынову, что Лермонтов в благодарность за все хорошее обозвал спасителя своего жидовской мордой. Мартынов аж побелел от такой неблагодарности и – в крик:
«С какой стати?»
А Берия простачком прикидывается: не знаю, мол, наверное, потому что отчество Соломонович.
«Русский я!» – кричит Мартынов.
Берия и не спорит.
«Конечно, ты русский, и я грузин, это Лермонтов непонятно кто», – говорит, а сам как бы в рассеянности пистолетом поигрывает.
А пьяного только направь. Мартынов хватанул стакан – и секундантов к Лермонтову.
Кто попал в поэта – похмельный Мартынов или снайпер, которого Берия за груду камней посадил, – для истории не имеет значения. А для Мартынова – трагедия. Это теперь приноровились, угробят поэта и ничего… поживают, улыбаются журналистам, о чести рассуждают, особо наглые и сами в жертвенные одежды рядятся, тоже, мол, от режима пострадали, и попробуй напомни такому о его былых подвигах, мало того что не покраснеет, так ведь еще и заступников свора сбежится. В те времена такие клейменые по пляжам не разгуливали, стеснялись. Спился офицерик, так и не вспомнив, из-за чего однополчанина на дуэль вызвал.
Одно слово двух человек убило.
Берия умел стравливать людей и следы заметать умел. Концы не в воду, а в кровь прятал. Унюхал, что кто-то из комиссаров заподозрил его в связи с белой контрразведкой, и не мешкая придумал для комиссаров экспедицию, которая по нелепой случайности напоролась на засаду, и все двадцать шесть оказались в английском плену. И только спустя много лет выяснилось, что Берия, так же как и Бухарин, был английским шпионом.