Мусорщиками назывались хламы, весьма далекие от парапсихологии и других утонченных наук, буйно процветающих на границе разума и таинственных глубин подсознания. Возможно, поэтому они занимались самой простой физической работой: прибирали захламленные за день улицы, ремонтировали старые постройки, варили “Горькую полынь”, а также чеканили “осьмаки” – монеты с изображением нынешнего правителя Бифа Водаёта. И хотя эти осьмаки согласно закону должны были распределяться между хламами в зависимости от направления ветра и цвета глаз, большая часть их оседала почему-то в карманах профессоров ФКПИ, богемовцев, хламов, близких по духу к богемовцам, и других аристократов. Поэтому ясно, как обрадовались мусорщики, когда незнакомый хлам, одетый в простой полувоенный френч, выкатил им дармовую бочку “Горькой полыни”. Такое случалось нечасто, а, возможно, и впервые в истории хламского государства.
Вскоре в семейном общежитии мусорщиков раздались крики и застольные песни. А еще через некоторое время Смок Калывок был признан “своим в доску” и большинство мусорщиков поклялось ему в вечной дружбе. После клятвы все до одного, кто еще держался на ногах, причесались одной расческой, что символизировало у хламов единство взглядов и полное взаимопонимание.
На следующее утро иностранец Шампанский проснулся от непривычных возгласов: “Направо! Налево! В две шеренги становись!” С удивлением прислушавшись к неприятному, как скрипящая пружина, голосу, Шампанский, тем не менее, от души себя поздравил, ибо он вообще любил себя поздравлять. “Никто этого не сделает лучше меня”, – справедливо полагал он. Затем Шампанский заглянул себе под подушку, чтобы убедиться, что его заграничный паспорт находится на своем обычном месте, ласково погладил аксамитовую, с гербом какой-то страны, обложку и выглянул в окно. Он был весьма удивлен, увидев мусорщиков, которые короткими перебежками, согнувшись, как бы прячась от неизвестного врага, со всех сторон приближались к Дворцу Правителей. По характерному блеску в кустарнике, растущем перед окном особняка, Шампанский узнал вчерашнего незнакомца в полувоенном френче – так могли блестеть только его черные очки. И тут иностранец вспомнил, что Дворец испокон веков никем не охраняется. Он еще немного понаблюдал за взбесившимися мусорщиками и направился на кухню, ибо жизнь его была расписана по минутам, и завтрак был для Шампанского важнее самых извилистых зигзагов хламской истории.
Тем временем под звон оконного стекла, разбиваемого мусорщиками, Смок Калывок ворвался в Тронный Зал. Повелитель Страны Хламов Биф Водаёт как ни в чем не бывало тихо посапывал, откинувшись на бархатную спинку своего уютного трона-качалки.
– А ну, слазь! – выдохнул прямо ему в ухо Смок Калывок.
Биф Водает заспанно глянул на приземистую, туго обтянутую полувоенным френчем фигуру, тряхнул головой и собрался было снова уснуть, но претендент на трон грубо пнул его в плечо и как можно более грозно пробасил:
– Слазь, тебе говорят!
После этого повелитель хламов окончательно проснулся. Он с тоской оглядел широкие плечи и увесистые кулаки нового претендента и покрепче ухватился за подлокотники трона-качалки.
– Не могу, я всегда здесь сижу.
– Посидел, теперь дай посидеть другому, – злобно прошипел Смок и обеими руками ухватил Бифа Водаёта за грудки, пытаясь оторвать его от трона. Однако, хотя трон вместе с повелителем и поднялся над полом, тот не отпускал его.
– Все равно не слезу, – прохрипел повелитель и, набрав воздуха, заорал: – Воротник оторвешь, болван!
– Я тебе покажу болвана! – взревел Смок Калывок и кулаком огрел своего врага по лысому блестящему затылку.
Пальцы повелителя разомкнулись, и трон-качалка шлепнулся на свое обычное место. “Круг замкнулся!” – прошептал Биф Водаёт. Это были его последние слова.
Я завидую мусорщикам
Очень хочется описать настоящие живые чувства. Но поскольку существует страна, обнесенная Высоким квадратным забором, приходится примириться с тем грустным фактом, что никаких настоящих чувств в этой стране нет и быть не может. И хотя художник Крутель Мантель и аристократка Гортензия Набиванка охотно и много рассуждают про искусство и вечную любовь, но совершенно очевидно, что каждый из них попросту практикуется в красноречии” и, одновременно, любуется самим собою.
– Да, – говорит Крутель Мантель, – неплохо было бы поговорить о смерти в ее философском аспекте.
– Мне не страшно умереть – мне страшно умереть, – отвечает ему на это Гортензия Набиванка.
– Почему?
– Потому что мое сердце разбито и мне вовсе не до игры.
– Ну и что? Души хламов – это беспомощные бабочки в синей пустоте одиночества. И каждый из нас – беззащитная бабочка, заблудившаяся во мгле… Но все же какое это счастье – жить и любить!
– А мне дурно от оптимистов, которые всю жизнь только и делают, что притворно улыбаются. Я знаю: под упругой оболочкой их жизнерадостных улыбок прячется та же бездна взаимной черствости и равнодушия. Я завидую мусорщикам: как это чудесно – делать что-то своими руками, чувствовать, что ты живешь на свете не зря, а приносишь пользу, – вместо того, чтобы долдонить с утра до вечера о смерти, искусстве, парапсихологии и всяких там взрывах трансцендентального сознания.
– Вот и я хотел бы стать таким, как они, упроститься, что ли? Но боюсь, что с нашим багажом обратного пути уже нет.
Раздается грохот. Двери слетают с петель, и два пьяных мусорщика, радостно гогоча, хватают влюбленных и, невзирая на их протесты, волокут на улицу.
Последний романтик
Последний романтик и гений страдания Гицаль Волонтай с огромным рюкзаком за плечами брел наугад по застланной плотным предрассветным туманом улице Тонких-до-невидимости намеков и напряженно вслушивался в то, как скорбно шаркают при каждом шаге подошвы его стоптанных башмаков. Он казался себе призраком, случайно угодившим в сырой и мрачный колодец хламского государства, прилетевшим из какой-то далекой загадочной вселенной и тщетно ищущим выхода из молочно-белого месива, замкнутого со всех сторон неприступным Высоким квадратным забором. Он казался себе одиноким духом, обреченным познать тоску и боль всех времен и всех поколений. И единственным реальным выходом отсюда, единственным спасением невольно стало видеться ему самоубийство…
Однако, что там – за таинственной чертой, отделяющей мертвых от живых? Вечная музыка или небытие, безрадостное и глухое? Вот он – тот самый мучительный вопрос всех бывших и будущих поколений! И что в сравнении с этим вопросом и эта мостовая, и он сам, и вся Хламия, – мираж и ничего более. И это существо, которое приближается к нему, Гицалю Волонтаю, этот бедный мусорщик, он” тоже осужден рано или поздно перейти роковую межу и исчезнуть там, откуда нет возврата. Так-то, брат мой, мы с тобой оба лишь скитальцы на этой пустынной земле…
С глубокой всепрощающей скорбью глаза гения страдания остановились на плотно сбитой фигуре дюжего мусорщика, а тот без лишних слов схватил Гицаля Волонтая за ворот, скорее всего, случайно защемив при этом прядь длинных белесых волос, и куда-то поволок его. О чем в этот момент размышлял последний романтик, навсегда осталось тайной.
И никакая я не богема
При первом же известии о смене государственной власти народный писатель Хламии Свинтарей кинулся на поиски наиболее надежного убежища.
Прекрасно зная, что за долгие годы его неутомимой писательской деятельности ни одной его книги так никто ни разу и не прочел, Свинтарей решил спрятаться под грудой своих собственных произведений. Практичный от природы, знаменитый писатель прихватил кроме воды и сухарей также и скляночку чернил.
Во время обыска никто из мусорщиков, естественно, не догадался бы искать писателя в куче книг, беспорядочно сваленных в одной из комнат его просторного особняка.
И скорее всего его так бы и не нашли, если бы одному из мусорщиков не захотелось покурить. Он взял с груды книг, под которой спрятался знаменитый писатель, один из его романов, выдрал страницу, свернул “козью ножку” и, прикурив, по складам прочитал: “Смешно только мне” – заглавие объемистого романа, который держал в руках. Затем перевел заинтересованный взгляд на высившуюся перед ним груду.