Таинственный убийца
Нет на свете автора детективных романов, который мог бы сравниться с леди Агатой Кристи. Есть много других, прекрасных, талантливых, может быть, даже гениальных (давайте обойдемся без дешевого снобизма — чтобы создать по-настоящему захватывающее чтиво, надо обладать немалым даром), но таких, как леди Агата... Да никто и не пробует с нею состязаться.
Однако к столетию великой писательницы семеро самых на сегодня признанных английских «детективщиков« решили все же попытаться — нет, не сравниться с нею, но сделать что-то в ее стиле. При этом они не сговаривались ни о сюжете, ни, естественно, о том, кто станет убийцей — каждый последующий автор просто читал все, что написали предыдущие, и по-своему дорисовывал картину преступления. Как вы понимаете, тяжелее всех пришлось последнему: ему сводить концы с концами, разгадывать все намеки, щедро разбросанные коллегами по предыдущим главам.
И в этом номере «Ровесника« мы начинаем публикацию этого романа «имени Агаты Кристи«
Том Шарп, английский писатель
Телефон зазвонил ровно в полчетвертого ночи. Заявляю об этом с полной уверенностью, потому что на прикроватной тумбочке у меня стоят радио часы — знаете, такие, со светящимся циферблатом. Мигающие красные циферки помогают мне коротать долгие часы темноты.
«Глаукома, 452» — это мой традиционный ответ, неизменно отпугивающий любителей ночных звонков. В последнее время в нашем районе развелось полно типов, которые, выразительно дыша, бормочут в трубку непристойности. А «Глаукома, 452» действует на них как холодный душ.
- Слава Богу, доктор, вы дома! Приезжайте скорее! Случилось нечто ужасное!
Голос я узнал — старый Пармитер, охранник из Пэррок-хауза. Вряд ли в его возрасте он мог быть по-настоящему полезен на данном посту, но, видно, ему, как каждому отставному полицейскому, льстили и форма, и должность.
— Ну конечно же, я дома! А где, черт побери, по-вашему, я мог бы находиться? — Я старался, чтобы голос мой звучал уверенно, однако добиться этого довольно трудно, если челюсть твоя покоится в стакане. Я выудил ее из воды и скоренько впихнул в рог.
— Так в чем дело? Кстати, знаете ли вы, который час? — Тон мой обрел наконец нужную авторитетность.
- Да, доктор, знаю. Ровно 3,36.
Я снова глянул на часы: если Пармитер намерен быть точным, то и я не прочь.
- Вы ошибаетесь,— объявил я.- На моей дигитальной штуковине три часа тридцать две минуты и сорок секунд.
— Как скажете, доктор. И, пожалуйста, запишите это время, а также время моего звонка к вам. В дальнейшем, при расследовании, это может оказаться весьма уместным: от определения времени зависит многое.
Тут я надел очки и спустил ноги с постели. Мне все это очень не понравилось, особенно слово «уместный»: Пармитеру что-то около семидесяти, а в последнее время мы все чаше наблюдаем случаи преждевременного старческого маразма. Я лично считаю, что во всем виноват Совет по водным ресурсам: нельзя безнаказанно издеваться над природой.
— Так, Пармитер, давайте-ка с самого начала,- сказал я, нашаривая под кроватью шлепанцы.
— Ну, это из-за капеллана, сэр. Вечером с ним все было в порядке, потому что, когда я заступил на дежурство, я слышал, как он играл на органе, а мать-настоятельница сказала, что он должен был в полшестого спуститься к ним в гостиную попить со всеми чаю, и...
— Пармитер,— я изо всех сил старался быть терпеливым,— сейчас 3,33 ночи, и пил капеллан чай в половине пятого или в какое другое время, вряд ли так уж важно.
— Вот тут вы не правы, доктор. Потому что при вскрытии всегда смотрят содержимое желудка.
Я уже еле сдерживался: предрассветные часы мало годятся для дискуссий о содержимом желудков. Или о том, как составляются заключения патологоанатомов. И тут я понял: Пармитер наверняка напился. Я бы не посмел утверждать, что он пьяница, но его привычка несколько перебирать, особенно по пятницам, была хорошо известна. Я думаю, на него подействовала смерть жены. Сам я холостяк и потому не вправе судить о подобных вещах, однако миссис Пармитер всегда казалось мне женщиной грозной и отнюдь не чистюлей. Лично я вряд ли бы по такой горевал. Может, все дело в том, что у нее был зоб?
Тут мои размышления были прерваны.
— Доктор, так вы слушаете?
— Ах, да, да... И о чем, черт побери, речь?
Я, конечно, не стал бы божиться, но мне показалось, что Пармитер попытался намекнуть на то, что я, как бы помягче выразиться, начинаю выживать из ума, и уж хотел было напомнить ему, что держу свой ум в куда большей готовности, чем большинство людей и вполовину меня моложе,— хотя бы тем, что за завтраком регулярно решаю кроссворды в «Таймсе», а это требует немалой сообразительности, но он не дал мне высказаться.
— Вот я и пытаюсь вам объяснить! Речь о капеллане. Его убили.
Должен признаться, это сообщение меня потрясло. Однако прежде чем делать какие-либо заключения, необходимо выяснить все обстоятельства, особенно в такой маленькой общине, как наша, где верят самым невероятным слухам.
— Убили? — переспросил я.— Вы в этом уверены? - Теперь, оглядываясь назад, я вынужден признать, что это был не самый умный вопрос. Потому что в голосе Пармитера послышалось раздражение:
— Уверен ли я? Да в той же степени, в какой уверен в том, что вот сейчас стою здесь и разговариваю с вами. А если вы не верите, то лучше приезжайте и убедитесь сами.
— Хорошо. Только ничего не трогайте, просто проследите, чтобы никто не входил и не выходил до прибытия полиции. Вы уже звонили в полицию?
Пармитер все еще казался непривычно раздраженным:
— А как я мог им позвонить, если все это время толкую с вами, а вы мне не верите?
— Тогда позвоните им, а я постараюсь прибыть как можно скорее.
Одеваясь, я размышлял об обстоятельствах, которые привели к столь трагической развязке в Пэррок-хаузе. За эти годы Ступл Гардетт изменилась до такой степени, что порою мне казалось, будто деревня, в которую я прибыл на мотоцикле в 193... таком-то году в качестве младшего партнера доктора Бодкина, просто перестала существовать. После войны здесь еще размещались общественные здания, но когда в 1953-м закрыли нашу железнодорожную ветку, все они, а также местная промышленность, переместились в Конигар Вейл. Однако если внешне Ступл Гардетт и изменилась, пока в Пэррок-хаузе обитало семейство Долри, внутренний мир деревни оставался прежним. В конце концов, семейство проживало здесь более тысячи лет, сохраняя преемственность времен. Долри жили в Пэррок-хаузе еще до норманнского завоевания, и хотя сам дом в его нынешнем виде был выстроен только в 1798 году, на окраине поместья еще сохранились руины крепостных стен. По правде говоря, семейство всегда отличалось некоторой эксцентричностью, впрочем, достаточно невинной — за исключением Пола Долри по прозвищу «Бедолага»: в детстве он был ужасно тощим, потом уехал миссионером в Индию и, вернувшись через год, до такой степени буквально воспринял клятву «отказывать себе в лишнем», что отказывался приобретать даже самое необходимое, и так и умер холостяком в 1972 году. В завещании, которое семейство опротестовало, но которое было сделано им за несколько лет до кончины (то есть когда его еще официально не признали невменяемым), и дом, и земли переходили к его старой семинарии, с условием, что «здесь будут проживать и содержаться те Братья и Сестры во Христе, чье здоровье, как духовное, так и физическое, требует постоянного пребывания на свежем воздухе». Лично я ничего не имею против Англиканской церкви, но широта, с коей возможно трактовать подобное завещание, в свое время смутила и меня. Что же касается племянников и племянниц «Бедолаги», то они никогда не смогут ни забыть, ни простить потери Пэррок-хауза. Их чувство утраты ни в коей мере не уменьшалось теми, кто вселился в семейное владение. Я никогда не испытывал особых симпатий к Сестрам во Христе, но та фантастическая коллекция полоумных, которая обрела приют среди фамильных сокровищ Долри, отнюдь не способствовала укреплению христианского духа и в остальных жителях деревни. Особенно тяжело пришлось нашему викарию. Он затратил долгие годы на то, чтобы создать конгрегацию из двадцати пяти постоянных членов, и добился он этого лишь упорным игнорированием епископского эдикта о следовании новым образцам службы. Нет, наш викарий придерживался традиций — «Сборника гимнов старых и новых» и «Молебнов в трактовке короля Якова». И вот теперь все его усилия были сметены наплывом Братцев и Сестриц во Христе, которые начали с того, что окончательно отвратили от религии полковника Фортпатрика — а ведь наш бедный викарий добился- таки того, что полковник хотя бы минут на десять забегал в церковь. Теперь же полковник с легким сердцем совсем отвратился от веры, и многие даже слышали, как он однажды орал пытавшейся облобызать его сестре Агнессе: «А ну, отпусти меня, грязный мерзавец». Полковник принял ее за существо противоположного пола — впрочем, никто б не поставил ему эту ошибку в упрек: Сестра Агнесса действительно мало походила на женщину. А когда во время службы четверо из наиболее возвышенно настроенных Братьев каждый раз, как викарий имел неосторожность упоминать Иисуса Христа или Святой Дух, принимались вскакивать и реветь «Аллилуйя», церковь покинул и мистер Биркеншоу. В следующее воскресенье дела пошли еще хуже. Полковник Фортпатрик объявил викарию, что намеревается бойкотировать службу, пока ему не будет дана гарантия, что его молитвам не станет мешать «банда педиков, оскверняющих Божий дом», на что викарий ответствовал: он-де не может препятствовать желающим приходить в церковь. На что полковник, в свою очередь, заявил, что уже сделал это за викария от своего и миссис Фортпатрик имени. А мистер Биркеншоу пришел на утреннюю службу с дубинкой и сообщил брату Виктору, что если тот еще хоть раз возвысит голос, то почувствует дубинку на своей башке: «Еще раз заорешь «Аллилуйя!», и можешь потом вопить «Аминь!», понял, черная твоя харя?», что было, в общем-то, бестактно, ибо брат Виктор не только белый, но, как поговаривали, прибыл к нам из Алабамы. Короче, как вы понимаете, атмосферу в церкви теперь нельзя было назвать располагающей, и через месяц после появления у нас Братьев и Сестер конгрегация уменьшилась до девяти человек. К тому же Братья и Сестры категорически отказывались принимать во внимание увещевания викария в том, что наши прихожане не привыкли-де к чересчур эмоциональному проявлению религиозного духа.