Не знаю, попадет ли предыдущий абзац в окончательную редакцию книги. Этьен обозначил свою позицию предельно четко: можешь писать все, о чем я говорю, контролировать тебя я не собираюсь. Однако же, я прекрасно понимаю, что, перечитывая текст перед публикацией, он попросит меня убрать этот кусок. Не столько из-за стыда — я уверен, что стыда за тот случай он не испытывал, — сколько из уважения к своим близким. Он сам не находил объяснения своему странному поступку — по большому счету, в нем не было ничего дурного. Но даже если бы и было, он бы все равно его не стыдился. А если бы и стыдился, то посчитал бы свой стыд также достойным упоминания. Он бы сказал: я это сделал и теперь стыжусь своего поступка, но этот стыд — часть меня, и я не собираюсь отказываться от него. Фраза «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо» представляется мне если не воплощением мудрости, то одной из самых глубоких по смыслу, и что мне нравится в Этьене, так это его способность воспринимать ее буквально, кроме того она, на мой взгляд, дает ему право быть судьей. Он не хочет отбрасывать ничего из того, что делает его человечным, несчастным, способным согрешить, великолепным, и поэтому, рассказывая о его жизни, я тоже не хочу ничего вырезать.
(Замечание Этьена на полях рукописи: «Никаких проблем, пиши все, что считаешь нужным».)
На день рождения Орели собралась не только молодежь. Поздравить ее пришли друзья, родственники, близкие знакомые — люди разного возраста. Праздник состоялся днем в цветущем саду. Чтобы все прошло без сучка и задоринки, сначала провели репетицию представления. Этьен должен был петь, и он спел. Боль была такой невыносимой, что ему пришлось опираться на костыли. Все гости знали, что вечером он ложится в клинику, и наутро ему предстоит операция по ампутации ноги.
Время летело очень быстро, стрелки часов приближались к шести. Этьен лежал под деревом, положив голову на колени Орели, и девушка нежно перебирала пальцами его волосы. Время от времени он заглядывал ей в глаза. «Я здесь, Этьен, — с улыбкой шептала она, — я здесь». Успокоенный, он опускал веки. Он немного выпил, совсем чуть-чуть, и теперь находился в состоянии легкой эйфории. Неподалеку о чем-то беседовали гости, монотонно жужжала оса, с улицы доносилось хлопанье автомобильных дверей. Этьену было хорошо, он хотел, чтобы так было всегда, чтобы он ничего не почувствовал, когда пробьет его час. Потом пришел отец и сказал: «Этьен, пора идти». Даже теперь он с трудом представляет, чего стоило отцу произнести тогда три простых слова: «Этьен, пора идти». Ему было невыносимо тяжко, но он справился с собой. Нужные слова были сказаны, все необходимое сделано; в сущности, по мнению Этьена, иначе и быть не могло. Хотя, не факт: от мог бы разрыдаться, упереться, кричать «нет, я не хочу», как некоторые приговоренные к смерти, когда открывают дверь их камеры и говорят: «Пора идти». Но все обошлось, ему протянули руку, и он поднялся.
Вот так: я встал, чтобы ехать в клинику, где мне отрежут ногу.
~~~
Он попросил родных быть с ним в момент пробуждения и, открыв глаза, увидел вокруг себя родителей, брата, сестер и Орели. Первым ощущением после выхода из наркоза было чувство покоя — ему ничего не болело. Опухоль сдавливала нервные окончания, вызывая сильную боль, и на протяжении последних нескольких месяцев эта боль стала просто невыносимой. Но теперь он ничего не чувствовал. Зато видел: под простыней вырисовывались контуры правой ноги и бедра левой, но ниже, где полагалось быть колену, простынь проваливалась — там было пусто. Он не сразу осмелился приподнять простыню. Привстав, Этьен вытянул руку и пошарил там, где раньше находилась нога. В голове билась лишь одна мысль: он остался без ноги, и вместе с тем не мог в это поверить. Если бы не пустота в том месте, где ей полагалось быть, если бы он сам не убедился, что ее нет, ничто не напоминало об ее отсутствии. Его рассудительный разум воспринял новую информацию, но не он отвечает за состоянии тела и заставляет его двигаться. Когда Этьен захочет одеться, натянуть трусы, к примеру, эта потребность не застанет его врасплох, он уже будет готов и первым делом прикинет: у меня нет ноги, сейчас я должен сделать то, чего еще не делал после ампутации, и действовать я должен совсем не так, как раньше. Он все обдумает, но когда возьмет трусы и нагнется, то, прежде всего, постарается всунуть в них левую ногу, прекрасно зная и видя, что ее-то у него и нет. Ему понадобится сделать над собой осознанное усилие, чтобы вставить в трусы правую ногу, медленно натянуть их, минуя пустоту слева, выше колен, а затем завершить процедуру, привычно оторвав от стула задницу. Ну вот, трусы надеты. Для всего прочего методика остается неизменной, требуется лишь подкорректировать программу, перейти из режима «нормальный» в режим «инвалид». Придется привыкать не только к пустоте на месте ноги, но и к переходу от пустоты к жалкому огрызку, который называют отвратительным словом — культя.
Критический момент — это первое прикосновение к ней. А ведь она близка, достаточно только протянуть руку, надо только преодолеть свое отвращение. Этьен долго не мог представить, что кто-то другой, в особенности другая, однажды с любовью прикоснется к культе и погладит ее, а не отдернет брезгливо руку. Предполагалось, что он будет восстанавливаться в реабилитационном центре в Валантоне, неподалеку от Кретея, куда его перевезли после выписки из клиники. На этом эпизоде Этьен не стал долго задерживаться. Он лишь заметил, что вокруг ампутации скопилось слишком много лжи. Тебе объясняют: вам ампутируют ногу выше колена, это идеальный уровень для установки протеза, скоро вы будете вести нормальную жизнь. Потом, в реабилитационном центре ты спрашиваешь врача, когда сможешь вернуться к игре в теннис, и врач смотрит на тебя, как на сумасшедшего: в пинг-понг — да, пинг-понг — это очень хорошо, но про теннис забудь. До протезирования тебя уверяют: когда ты привыкнешь к протезу, он станет частью твоего тела, в самом деле, тебе покажется, будто у тебя появилась новая нога. Наконец, приходит день, когда тебе надевают протез, он щелкает — клик-клак, — и ты понимаешь, что это не более, чем шутка, и твой протез никогда не станет новой ногой. Видя твои слезы, заботливый персонал мягко замечает, что через это проходят все, для привыкания требуется время, но другие обитатели реабилитационного центра, инвалиды со стажем, говорят тебе, по меньшей мере, среди них всегда найдется один, кто скажет: добро пожаловать в наши ряды, добро пожаловать в общество тех, кто на три четверти человек и на одну четверть железяка.
Этьен сбежал оттуда. Ему предстояло провести в центре три месяца, но уже в конце первой недели он попросил родителей купить ему инвалидную машину с одной педалью, чтобы иметь свободу передвижения, и в конце второй недели вернулся домой. Инвалиды из Валантона вызывали у него такое же отвращение, как и раковые больные из института Кюри. Он не хотел иметь с ними ничего общего.
Что касается годичного курса химиотерапии, то он был обязательным, и это не обсуждалось. Этот год стал для Этьена кошмаром. Трехдневные сеансы проводились раз в месяц, и в течение этих трех дней его постоянно тошнило. Три дня бесконечной рвоты, когда тошнить нечем. Каждый раз при мысли о возвращении в клинику Этьена охватывал ужас. В принципе, он считал, что жизнь следует воспринимать во всей ее полноте, и страдания не являются исключением. Этой точки зрения он придерживался уже тогда, но мучения от химиотерапии считал явным перебором. Мало того, что от нее нет никакого толка, так еще и чувствуешь себя чересчур мерзко и унизительно. Лучший выход — впасть в забытье, и Этьен просил врачей оглушать его успокоительными. Приходить и ухаживать за ним разрешили только матери, Этьен не хотел, чтобы Орели видела его в таком состоянии. Теперь, спустя двадцать лет, он сожалел об этом, причем куда больше, чем из-за прерванного им первого курса химиотерапии: Орели хотела быть рядом с ними, это было ее место, ведь она любила его, но он не позволил ей. Он ей не доверял.