Огрёша напрягла память — зашевелила губами, уйдя в расчеты.
— Федосья, — обратилась она за помощью к Тишихе, — когда для колхозников пензии-то ввели?
И Тишиха наморщила лоб, прикрыла глаза ресницами:
— Да уж давно, — сказала она.
— Это я и без тебя знаю, — отмахнулась от такой помощницы Огрёша. — А вот когда?
Она еще пошевелила губами и высчитала:
— Пензии ввели с шешдесят пятого году… — и пояснила девкам, откуда она заключила это: — Семилетку-то объявляли в петьдесят девятом… Ну да, в петьдесят девятом. У меня Нюрка… дочка моя… через две зимы после объявленья-то завербовалась на стройку, а я ишшо без ее больше года коров доила… Дак вот, шшитайте сами, сколь роботала. — Огрёша победно посмотрела на девок, уже в уме-то давно все высчитав и расставив годы один за другим в том порядке, в каком они были в жизни. — Двух лет только до пензии-то и не додержалась… А и мне дали пензию, да-а-ли, никому не пожалуюсь…
— Ну так, еще бы не дать: тридцать лет отработали, — посочувствовала Фаина Борисовна.
Огрёша, уловив в ее голосе жалость, нахмурилась:
— Ой, почету-то мне ведь сколь было… Нигде эстолько не бывает, сколь в доярках…
И Тишиха тоже вспомнила, что на всех собраниях Огрёшу садили в президиум, а уж на совещания-то в район возили несчетно раз.
Как-то само собою вышло, что натолкнули ее говорить про колхоз.
— Да-а, мы в колхоз-то вступали, так все хозяйство отдали и самих себя. С наших капель все начиналось. — Огрёша пошевелила внизу, у пола, распухшими пальцами. Видать, к непогоде их ломило неудержимо, и Огрёша морщилась. — Да чего вам про то время рассказывать, сами знаете, грамотные.
— Нет, не знаем мы, — вытянула шею Надежда. Верхние пуговицы у нее на блузке выскочили из петель, из-под разъехавшегося ворота выставились острые ключицы. Лариска, та себя не рассупонит, сидит, как при парнях, все до единой пуговки застегнуты.
Огрёша помяла пальцы, и Тишиха подумала, не предложить ли ей блюдо холодной воды: пусть помочит — вода-то сымает колотье. Но разве Огрёша согласится при девках — гордости-то и сейчас через край.
— Вот посмотрю на вас, какие вы нарядные, — без всякой зависти сказала Огрёша. — А я в девках-то ходила в пестрой юбке, в лаптях…
Видно, все-таки вспомнила, что обещала рассказать, как в девках жила.
— Ну-ко, глупые какие были… — рассмеялась она своим воспоминаниям. — В шешнадчетом годе были у тяти петьсот рублей золотых. Мама-покойница и говорит: «Купи девке хоть кофту. А то ведь замуж скоро отдавать — и не в чем». Замахнулся на маму: «Молчи! Без тебя знаю. Вот обменяю деньги — тогда». А золотые-то меняли в банке на бумажные, на каждую сотню накладывали по десятке лишку. Вот тятя и обменял, петьсот петьдесят получил — и все на ветер. Весь мой наряд.
— Почему? — не поняла Надя.
— А новая власть пришла — новые деньги.
— A-а, революция…
Тишиха тоже встряла в разговор:
— Ну, нынешние ни на чего не скупятся, — сказала она. — Косить и загребать в шелковом ходят. А на стенах-то, посмотри, по четыреста рублей ковры висят.
— И на полу, милая, по четыреста, — дополнила ее Огрёша. — Ну дак ведь чего и жалеть: теперь кто работает — по деньгам ходят.
— А мы-то молодость за что погубили? — спросила Тишиха.
— Ой, милая, да на нас-то плевать. У меня вот на два раза не хватит пензии — поодинова буду есть… Лишь бы деткам-то хорошо было.
— Это-то так, — согласилась Тишиха. — Да ведь ты сама говорила, что с наших капель все начиналось. Сейчас конюха, скотницы по полторы сотни зарабатывают в месяц, трактористы, дак вон и до трехсот с лишним. У них пензия-то, знаешь, какая выйдет, не то что у нас с тобой. По восемьдесят рублей и боле…
Огрёша беззаботно махнула рукой:
— Подожди, прибавят… Одинова прибавляли, поймут, что мало, и вдругорядь прибавят. Только бы надо кое-кого подоткнуть на это дело. — Она выжидающе посмотрела на девок, сидевших с карандашами в руках, и, увидев, что они — все трое — чего-то записали в блокнотах, успокоилась и подбодрила их: — Я думаю, и партия бы пошла на это, только бы подоткнуть.
С руками ей, видно, стало невмоготу. Огрёша поднялась:
— Девки, да вы приходите ко мне, у меня вся заборка Почетными грамотами оклеена. А сколько я самоваров в премию наполучала — и не сосчитать. Теперича три только осталось, а штук восемь размаркиданила. — Она скосила взгляд на блокнот Фаины Борисовны. — Дак али это все и записали, чего я тут перед вами навычеверкивала?
— Записали, — сказала Фаина Борисовна.
— И напечатают это все? — не поверила Огрёша.
— Да, готовится сборник научных работ по диалектологии.
Огрёша недоверчиво покачала головой, и ей, видно, хотелось прочитать про свою жизнь.
— Про меня вообще-то много в газетах писали, — похвасталась она. — Бухну за год три тысячи от коровы — напишут: у Сорокиной три тысячи. Бухну три двести — опять напишут: у Сорокиной три тысячи двести… Еще бы на ферме работала: больно почета много. Да руки можжат… Не могу и трех коров теперь продоить.
Она расслабленно потрясла пальцами, будто вытряхивала из них боль, надернула лямки черной кожаной сумки на локоть и, скособочившись от тяжести двух буханок, пошла на улицу:
— Приходите ко мне! У меня мясо в печке томится.
8
Киря удивился Мишкиной быстрокрылости: на минуту не задержался дома — раз, раз, от еды отказался — некогда! — сполоснет руки под умывальником, надел белую шелковую сорочку — и к дверям. Степаха навязала с ним бидончик молока:
— Ну-ко, что они у Тишихи-то всухомятку будут питаться? Неси, неси и не разговаривай.
Мишка взял молоко.
— Пошли!
Киря чувствовал себя неловко: по Полежаеву уже прошелестел слушок, что девки после, их председательского налета собирались в бега. Но Мишка ржал как жеребец:
— Так мы-то при чем? Они рты пооткрывали, шуток не понимают, а мы виноватые, да?
Времени у них было в обрез: переезжали силосовать на Большую Медведицу.
— Ну, посмеемся хоть немного между работой, — сказал Мишка, а Киря подумал, что после вчерашнего девки с ними и разговаривать не будут.
— Ничего, у меня заделье к ним есть, — беззаботно смеялся Мишка и кивал на бидончик с молоком.
Но у Кири-то никакого заделья не было. И все-таки какая-то необъяснимая сила тянула его за Мишкой. Может быть, на посмешище заманивала, на позор…
Небо было безданное. Солнце припекало спину. Мишка ухарски расстегнул у безрукавки верхнюю пуговицу, беспечно лыбился:
— На денек бы отгул попросить…
— А два не хочешь?
Мишка двух не хотел. Поставил на тропу бидончик, достал из кармана расческу, пригладил волосы, продул у расчески зубчики.
— Артист, — подколол его Киря, — из погорелого театра.
Мишка оскалил зубы.
— Ого! — воскликнул он. — Окошко открыто. Приготовились!
У окошка сидела Тишиха.
— Тихоновна, привет! — подходя к окну, крикнул Мишка. — Квартирантки дома?
Из избы послышалось какое-то волнение, будто девки разбегались прятаться по углам. Киря почувствовал, как из вытолкнувшейся на улицу волны на него нанесло запахом духов.
— Ой-ой-ой, — укорила ребят Тишиха, — собачье полежаевское… Явились, и стыд не гнет…
Мишка заулыбался во весь рот:
— Тихоновна, я к твоей селедке бутылку кагору принес.
— Я ведь не больная, кагор-то пить, — отпарировала Тишиха.
Киря стоял в отдалении как бедный родственник.
— Вот, леший, не сообразил, — притворно хлопнул себя по колену Мишка. — Думал, Тихоновна сладкое любит, а ей русскую горькую подавай.
И в этот самый момент из-за плеча Тишихи на Мишку выплеснулся полнущий ковш воды.
Сорочка Мишки, прилипнув к телу, порозовела.
— Надя! Что вы делаете? — раздался в избе взволнованный голос.
— Фаина Борисовна! Да надо же расквитаться, — растерянно отозвалась Надежда.
Мишка стоял осклабившись, расшеперив руки. С него стекала вода.