Чего-то Тишихе напомнило в поведении Лариски младшую дочь.
— Ой, про Тину-то еще чего рассказать хочу… — спохватилась она. — Начнут девки с кошкой играть, а ей не дают. Она уйдет за комод, никогда не подумаешь, что расстроилась. Приткнется в угол книжку листать… А у нее, у бедной, обида-то в сердце ушла, никому не выкажет ее. Утром встанет пораньше, пока все спят, и наиграется с кошкой… Ой, дети, дети, куда мне вас дети…
Тишиха улыбалась воспоминаниям. Вот еще чем хорошо квартирантов держать — уж, кажись бы, совсем забудешь чего, а с ними начнешь говорить и ненароком наткнешься, будто куст малины отыскала в лесу, который сама же и оставляла дозориться, да в суматохе забыла.
Вот ведь чего, ну-ка, вспомнила: про кошку. Тине тогда лет восемь было, поди. А теперь уж у дочери ни единого волоска родного нет — вся седая. Время-то как бежит…
Про Тинины волосы Тишиха говорить не стала: начнутся расспросы, что да как. А ей сейчас распространяться о том, что у младшей дочери умер муж, нисколь не хотелось.
— Теперь уж у Тины детки, — сказала она. — Четыре ребеночка, все в школу ходят… Каждые каникулы привозила ко мне. А в прошлом году не привезла, так я не видала и лета, как потеряла чего…
Тишиха подумала, что уж сейчас-то они у нее спросят, привозила ли Тина ребят нынешним летом, и заторопилась, чтобы они не успели задать вопроса:
— Ой, не озорные у нее детки, нет, все с разрешенья. — Она шумно высморкалась и все-таки не смогла усидеть на месте, пошла будто бы в огородец, накопать на обед картошки-скороспелки.
Фаина Борисовна было засобиралась с ней, но Тишиха остановила ее:
— А чего ты со мной пойдешь? Два-то куста картошки выкопать невелика надсада.
Фаина Борисовна так и осталась.
Тишиха вышла из избы, проскрипела воротами в огородец и прислонилась спиной к заплоту ограды.
Дождь навымачивал из травы комаров. Они скопились под крышей, не вылетали на ветер и будто только и дожидались Тишихи. Она поотмахивалась от них рукой, но — это ведь не комары, а зверье, не дадут и погоревать — побрела к начатому загону картошки.
Картошку нынче опалило морозом, ветвина у нее побурела, как осенью. И ведь как дружно весной все двинулось в рост — и хлеба, и трава, и картошка. Но тепло продержалось недолго. В июне ударили холода — и все сразу присело.
Скороспелка уродилась нынче не больше куриного яйца. И дожидаться от нее, что она поправится, не приходилось, потому как ветвина уже отмерла от клубней, клубни жили в земле сами по себе.
Да-а, про Тину лучше и не затевать разговора. А как не затеешь, когда Тина из головы не выходит. В тридцать пять лет осталась одна с четырьмя ребятами — натерпелась горького до слез. Тут поседеешь…
Видно, богу угодно, чтобы какая-то из дочек повторила ее судьбу. Тишиха овдовела в сорок один. А Тина-то и того раньше. Вот уж пять лет мыкается…
По три года привозила Тина своих ребят к матери. А то ведь летом-то неизвестно, куда их и девать. Всех не забьешь в пионерский лагерь на три-то смены. Да Петька тогда еще в садик ходил, Вера в первый класс. — какие им лагеря.
— Вези, Тина, всех ко мне!
А это ведь только легко сказать: «Вези»… К семидесятилетней старухе. Лето Тишиха пропышкает над ними, а на осень сама сляжет: и голова болит (нервы-то уж никуда не годятся; ну-ка все три месяца в расстройстве: не заболели бы без матери, не заблудились бы в лесу — лес-то такой большой, не утонули б в реке), голова болит, да и ноги не ходят, и руки не действуют. Надо бы на зиму дров наготовить, а с ребятами и некогда было: то стирка, то варенье.
Три года выдержала, а больше-то не смогла. Сказала Тине:
— Не могу, Тина, больше…
Так сама же и покою нигде не находила, изболелось все сердце: как там Тина одна-то с четырьмя управляется? Да и не в деревне ведь, в городе. Выскочил на дорогу ребенок — и того гляди, как бы не попал под машину.
«Привози, Тина, на лето», — написала дочке опять. Но Тина ведь у нее неглупая, понимает, что через два года мать не стала моложе.
«Приезжай, мама, сама», — ответила ей дочка.
Господи, четыре рта на руках, а она еще и пятый зовет. Да куда уж ей, Тишихе, теперь ездить? Дожует свой кусок и дома.
Старшие девки тоже звали ее к себе, и им отказала: у одной с мужем не больно ладится, у другой у самой здоровье кулижками — то ничего, а то прихватит, что в больницу заставляют ложиться; у третьей квартира тесная — сами-то чуть друг по дружке не ходят; а Галя скоро на пенсию — ей только гнилого-то пенька около себя и не хватает.
Да уж и не в ее возрасте по городам разъезжать. Нечего теперь старыми костями трясти, грей на печке бока.
Тишиха накопала скороспелки — не картошка, а один смех, чуть крупнее гороха, — намыла в канаве той, что «похруще», а остальную свалила в ведро. Надо будет Степахе отдать, пускай поросенку скормит. Тишиха уже скота не держала, а Степаха ей чуть не через день приносила молоко и не брала за это никаких денег.
Тишиха пошла в избу и еще из сеней услышала, что в окошко стучат. Ой, господи, чего такое стряслось? Она открыла дверь. Девки все еще сидели за столом, сортировали по кучкам какие-то бумажки.
— Федосья Тихоновна, вас зовут, — сказала Лариска.
— Ти-и-хо-овна! — под окошком стоял Сережка Дресвянин, парнишечка с другого конца Полежаева. Он еще Тининой-то Вере ровесник. Когда Тина привозила ребят, так каждый день прибегал с ними играть.
— Чего тебе? — спросила, не открывая окна, Тишиха.
— Селедку привезли в магазин.
В кои-то разы…
Тишиха засуетилась, полезла в комод за деньгами.
— Ну, девки, картошку-то не зря я копала…
3
В душе Фаины Борисовны все плясало и пело: едва успели они приехать с девчонками в Полежаево, как в руки им повалил такой материал, какому сам Соболевский, отец русской диалектологии, и то обрадовался бы. Ну-ка, пошла Фаина Борисовна с хозяйкой за водой («по воду», как сказала хозяйка), а Федосья Тихоновна и говорит:
— Чего-то брилы среди лета обветрели…
Фаина Борисовна повертелась в недоумении, где это обветревшие среди лета брилы. Все зеленеет кругом, ни одного побуревшего клочочка земли, ни одного ссохшегося кустика.
— Уж не лихоманка ли привязалась к ним, — вздохнула Федосья Тихоновна, и только тут Фаина Борисовна поняла, что хозяйка жалуется на губы: они у нее шелушились.
Переспросила — и точно: брилы — это губы, а губой, оказывается, называют в Полежаеве подбородок.
Да как разговорились по дороге к колодцу с Федосьей Тихоновной, так Фаина Борисовна четыре страницы избисерила в блокноте: «пожня» — это луга, «дрязд» — луковица на грядке («выдерни один дрязд»), а уж «водиця», «куриця», «дровця» так и сыпались во время разговора как из рога изобилия. Что ни слово, то для науки находка.
— Девочки, — сказала Фаина Борисовна своим помощницам, когда Федосья Тихоновна ушла в магазин, — я вам советую быть ближе к объекту. Вот мы сейчас с Федосьей Тихоновной ходили по воду, — она улыбнулась себе, довольная, что так ловко вставила в свою фразу необычную для нее конструкцию, — и я записала сорок девять диалектизмов.
Фаина Борисовна с нескрываемым наслаждением прочитала девочкам эти сорок девять слов и выражений и посоветовала:
— Надо применяться к жизни объекта, к, его желаниям, привычкам, бытовым потребностям. Вот он пошел за дровами — помоги ему, за водой пойдет — тоже сходи с ним. И объект полнее раскроется, не будет чувствовать себя скованным.
Фаина Борисовна знала свое дело, выезжала в экспедицию уже пять раз. Трижды, еще в студенческие годы, побывала в Новгородской области, два раза, будучи уже аспиранткой, съездила на Кубань, и вот теперь, — не аспирантка, а почти ассистент кафедры русского языка, — по крайней мере, разговор с ней об этом состоялся еще весной, — она приехала руководителем группы в Полежаево.
Девочки ей попались хорошие. Фаине Борисовне было бы грешно на них жаловаться. Что она им ни скажет — выполняют беспрекословно. Ну, иногда Надежда, недовольная каким-нибудь приказанием, слегка взбрыкнет («Фаина Борисовна, да это же мартышкины хлопоты!»), но стоит Фаине Борисовне на нее посмотреть построже, и та все сделает, и сделает-то на совесть, не подкопаешься.