О-ой, да ро-о-сла кра-а-сна-а
Терпе-е-ливая-я яго-о-да-а…
Раньше Ксенья слыхала эту песню от матери, но ни разу не подтягивала ей, почему-то стыдилась, что не хватит силы в груди на такую тоску.
О-ой, да ро-о-сла кра-а-сна-а
Терпе-е-ливая-я яго-о-да-а…
Теперь эта сила распирала ее, но Ксенья не знала слов дальше и все ждала, что хриплый голос напомнит их ей, но он тоже затих, оборвавшись тягучим вздохом:
А-а-а…
Откуда-то снизу, из-под ног, выметнулся рыжий огонь. Ксенью обдало жаром. «Вот, вот, вот, хо-о-рро-шо, — говорила она, стуча зубами. — Вот теперь я со-со-гр-реюсь…»
Она просыпалась в осыпной дрожи, непонимающе вглядывалась в темноту и, так и не сообразив, куда попала, снова забывалась зыбучим сном.
Первую ночь Ксенья пробегала по лесу, не сомкнув глаз. Малиновый колокольчик увлек ее за собой. Ксенья заметила полуразвалившийся осек, но колокольчик звенел призывно, и она выскочила из выгороженной поскотины, понадеявшись, что не оторвется от нее далеко. Но медный звон приглушенно растворился в шуме деревьев, Ксенья уже совсем закружилась и не знала, в какой стороне дом.
Она не верила, что заблудилась, и, решив переждать ночь под елкой, потому что в лесу стало темно, как в подполье, и невозможно было ступить шагу, чтобы не наткнуться на сук, продрожала от сырости до утра, обманчиво согревая себя отчаянным криком. Эхо далеко разносило голос, и Ксенья однажды даже поверила, что ее услышали, потому что тишину разорвали ружейные залпы. Ксенья, надсаживая глотку, заорала призывнее, но стрельба больше не повторилась. Утром, когда развиднелось, Ксенья пошла туда, откуда, как ей казалось, долетел до нее гром выстрелов, еще покричала, выискивая высокие деревья и направляя свой голос вдоль их стволов, пока не поняла, что ее не услышат.
Лапы елок никло тянулись долу, обещая затяжное ненастье. А Ксенье уже и без дождей было холодно. По ночам в октябрьском лесу было как на дне колодца: зуб не попадает на зуб. У костра бы обсушиться или на солнышке, но погода и перед грядущим ненастьем была неласковая, измотала Ксенью надоедливой сыростью. Дни были схожи с ночами.
Под сосной на делянке Ксенья впервые согрелась, и ей показалось даже, что огонь лижет ноги. Она открывала глаза: никакого огня не было, но ей было жарко, и едва веки смыкались, как пламя снова охватывало и приподымало ее над землей.
Она взлетала в каком-то неистовом возбуждении, но сразу же падала.
Насмешливая сорока, не отстававшая от нее целый день, брезгливо кивала желтеющим клювом.
Ты, сорока-белобока,
Научи меня летать, —
умоляла стрекотунью усталая Ксенья и пытливо вглядывалась в ее немигающие глаза.
Чтоб не низко, не высоко,
Чтобы милого видать.
Сорока несогласно крутила клювом. Ну, конечно, на такую высоту, чтобы увидеть милого, Ксенье уже не взобраться: Тиши нет в живых. Но она совсем недавно видела его фотографию в застекленной рамке в избе у Василия Петровича. Тиша был снят в лихо набекрененной на ухо пилотке, наглухо зажатый воротом гимнастерки, перепоясанный кожаными ремнями.
Ксенья не раз бывала в доме Василия Петровича, но никогда не натыкалась глазами на эту фотографию.
У нее сжалось сердце, и, хоть Ксенья не сомневалась ни чуточки, что это именно он, она для верности уточнила:
— Это Тиша или Зиновий? — Голос у нее предательски дрогнул, и она, промочив горло слюной, добавила: — Уж тут очень похожи, и различить не могу.
— Да ведь Егоровы оба, — горделиво заметил Василий Петрович, и Ксенья засомневалась. Зиновий действительно сильно смахивал на Тишу, младшего брата Василия Петровича. Сейчас-то, правда, Зиновий обрюзг, но в юные годы, когда был студентом, Ксенья даже пугалась этой схожести.
— Раньше-то, когда Зиновий из Костромы приезжал на каникулы, я его часто принимала за Тишу.
— Как принимала-то? — не поверил Василий Петрович. — Тишу еще в сорок первом убили.
— Да я ведь не взаправду их путала… Я говорю только: похожие очень.
— Егоровы, конечно, похожие, — упорствовал Василий Петрович.
А Ксенья и без него знала, что Тиша и Зиновий Егоровы.
Тиши она была моложе всего на два года, но он посмотрел на нее как на девку-то лишь перед самым призывом в армию.
На Николиной гриве было гулянье. Ксенья только что отплясалась с девками, стояла, отмахивалась веткой черемухи от наседающих комаров. Тиша подошел к ней и сказал:
— Давай по деревне пройдемся.
Она зарделась от непривычки, потому что с парнями еще не гуляла.
А Тиша обнял ее сзади за плечи и повел по деревне. Гулянье уже распадалось на парочки, и Ксенья с Тишей шли в обнимку не первыми.
— А я на тебя уж давно смотрю, — сказал он, и Ксенья не поняла, то ли Тиша имел в виду, что давно на нее заглядывается, то ли говорил про сегодняшний вечер, что давно дожидается, когда она закончит плясать.
Она не решилась у него уточнить, а он отобрал ветку черемухи и стал сам отгонять от нее комаров.
Ксенья недоумевала, отчего ее при Тише сжимает неловкость. Ведь жили они в одной деревне, дом от дома через реку. И раньше-то она не обращала на него никакого внимания: пробегала мимо, не повернув головы. Он иногда хватал ее за косы, так кто из ребят только и не хватал: интересно ведь им, когда девчонка визжит.
Совсем и не заметила Ксенья, как хватанье обернулось серьезом.
Ой, смешно даже вспомнить сейчас.
Они однажды ходили с Тишей на игрище в Доброумово. Ну-ка, за четырнадцать километров леший унес.
Перелесками, полями, лугами шли. Заявились в Доброумово, а там уж и гулянье закончилось. Посреди деревни сидел на завалинке один пьяный мужик, неловко облокотившийся на гармонь, и спал. Тиша растолкал его.
— А ну, сыграй нам чего-нибудь…
Но чего он сыграет, промычал, приподнявшись на локтях, да и уронил голову опять на мехи.
Тогда Тиша губами начал играть: «Трень-брень, трень-брень», — будто на балалайке. Ксенья выскочила плясать, руки крыльями как лебедушка подняла. Вот было смеху! Никакое игрище так не запало ей в память.
А в Полежаево обратно пришли — печи уж топятся.
У Егоровых Парасья, Тишина мать, блины печет. Под окошками слышно, как сковородка шкварчит. А на стеклах-то, глянешь, от русской печи заря полыхает. Вот Тиша и привязался: пойдем да пойдем на блины.
У Ксеньи даже дыхание остановилось:
— Да ты что? Я ведь еще тебе не жена…
Ополоумел совсем: блины-то, уж если на то пошло, на другой день свадьбы родители невесты пекут. А он без всякой свадьбы к себе зовет. Сходи она — в Полежаеве река в обратную сторону поворотится. Скажут: Ксенья-то белены объелась — в сельсовете не расписались еще, а она уж на блины к нему бегает.
— Нет, Тиша, нет!
— Или не проголодалась за такую дорогу?
— Ну, Тиша, ты и смешной. — Ксенья прижалась к его плечу. — На каких правах я у вас за столом-то усядусь?
— А что, разве у нас не любовь? — спросил он ревниво и даже отстранился от нее.
Любовь-то любовь… И хотелось бы Ксенье отведать Парасьиной стряпни, ой как хотелось бы… Да ведь блины — это когда у людей одна семья. А Ксенья еще неизвестно, войдет ли в семью-то Егоровых.
Тихон, правда, уже предлагал ей жениться. Решали только: перенести женитьбу, пока Тиша не отслужит два года в армии, или, не убоявшись разлуки, сходить в сельсовет сейчас. И как раз в августе объявили по радио и написали в газетах, что служить-то теперь уже не два года, а три. А четвертого сентября нарком Ворошилов отдал приказ о призыве на службу девятнадцатого года рождения. Конечно, Тише и двух лет хватило бы: в сорок первом его уже и не стало.