Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А Гальперин?

Он даже встал. Задвигался по мастерской, точно не мог понять, что же теперь делать.

— И вы о Гальперине? — он с ужасом поглядел на меня. — Я его совсем не знал. Однажды видел. Я пришел к Вере Михайловне, они смот­рели живопись. Да! — воскликнул он, будто бы что-то вспомнив. — Не­давно сюда приходил его сын, он разговаривал... с недоверием. Разве мы можем отвечать за прошлое только потому, что мы его пережили?

Мне-то был понятен визит Кригера. Именно я рассказывал ему о своих подозрениях, и Кригер поспешил, опередив меня, мы оба занимались од­ним и тем же.

Б. Б. медленно замотал шарфом шею. Было видно, как дрожат его руки. Кто знает, может, это от возраста. Ему скоро девяносто. Да и устать он мог. Дома его ждала дочь, это только кажется, что я недолго, я уже почти три часа здесь.

Мы прощаемся. Выхожу первым, он что-то собирается взять с собой и извиняется, что мы не вместе. В дверях он говорит, что будет рад, если я загляну еще. Это звучит искренне. Он хотел бы передать письмо ленин­градскому другу.

...Потом я еду в поезде. Скучное Подмосковье, каменные нагроможде­ния ничего хорошего не говорят о времени. Я невольно думаю о Б. Б. Имеем ли мы право судить их, живших во времена абсурда?

Я невольно вспоминаю письма Б. Б. к другу за несколько последних лет. В них разное. И восторг, и боль, и раскаяние. Разве человек в конце жизни не может испугаться собственных слабостей? Понятие о грехе ни­куда не делось. Оно есть, как есть и страх перед Богом. Будет ли прощен этот грех? И что для человека страшнее своей памяти!

Дома я достаю пачку писем, подаренных Керовым. Я, наверное, полу­чил эти страницы не для того, чтобы разоблачать его друга. Юристы, ис­пользующие уголовный кодекс, вероятно, легко доказали бы сомнитель­ность моих литературных догадок. Имею ли я на это право? «Господи, — мысленно обращаюсь я. — Прости вину мою, если я думаю неверно, если не смерть людей, а благополучная жизнь в том дьявольском прошлом уже заставляет меня предполагать худое. Может, именно Б. Б. был лучше дру­гих, а я выношу приговор. И кто знает, Господи, был бы я праведнее его, были бы мы лучше тех, живших в страшное время!..»

Я перечитываю письма. Что в них? Пожалуй, подтверждение личного благополучия, обилие благ, явное расположение к власть предержащим. И одновременно полное понимание абсурдности того страшного времени.

Отчего же столько несчастий, смертей, исковерканных, искореженных, уничтоженных жизней? И почему тоска? Что же за прошлое было у этого когда-то явно талантливого человека?

Я снова и снова вдумываюсь в его текст:

23 апреля 1993 г.

Дорогой Коля! Ты пишешь, что разбираешь свои и Анечкины работы. Но не взду­май что-то уничтожать. Мы сами не знали, что хорошо. И главное, что нужно из того, что мы делали. Я многое уничтожал, а кое-что из забракованных работ сохранилось случайно. И теперь вижу, это и есть лучшее.

Сейчас повальная мода на авангард. Что непонятно, что несуразно и дико, то хватают без разбора. Но скоро наступит время селекции, качественного отбора, и многое обесценится, выбросят из музеев. Только ТО делалось, как попытка утвердить могущество (моготу) формы и предчувствие нового пространства, космической реаль­ности. И только это будет сохранено как свидетельство прозорливости художников, в том числе и наших учителей. Твой Б.

И еще, Коля. Для меня старость — это время непрестанной казни себя за ошибки прошлого. Вспоминаешь и постоянно видишь, что делал почти все неправильно. Столько ошибок, что они замучивают...

6—19 декабря 1994 г.

Дорогой Коля! С днем ангела! В детстве это был большой праздник. И было все хорошо, и было много друзей. Теперь мы в одиночестве. Я очень чувствую свои годы: качает, качает. Болею, а вообще стараюсь быть в мастерской. Это единственное, что дает ощущение жизни. Слишком мало работал по живописи, урывками, между зара­ботками. Самое интересное было до войны, это ГИНХУК. Эпоха соцреализма — бес­плодная пустыня, чем позже, тем глубже тонем в бескультурье. Это эпоха Шилова.

Сейчас много времени для работы, для размышлений о своей жизни. Я понял, что моя жизнь — сплошные ошибки. В самые поворотные моменты все решал неправиль­но. А если иногда что-то и получалось, то вопреки моим предположениям. Ваш Б. Б.

25 февраля 1995 г.

Дорогой Коля! Получил твое бисерное письмо, буквы, как бусинки, быстро сли­лись в прямую линию, по почерку видно, ты в хорошей форме. Мне далеко до тебя, пишу, а букв не вижу. И рисунок не вижу, качается, это чистый белый лист. Плохо слышу, неуверенно хожу. Качает. Читать не могу, а все ершусь и ершусь. Не рабо­таю, но голова работает. Должен написать статью о том, что произошло в искусстве

XX века, хотя это никому и не нужно. Нам не повезло, родились при социализме, когда все живое уничтожали.

Вообще, Коля, понимаю, что старость дается человеку для того, чтобы он осознал свой путь. Я очень огорчен, вся моя жизнь — это ожерелье ошибок. Время было про­тив нас, ломало.

Какие новости в искусстве С.-Петербурга? Как хранится наследие 20—30 годов? Что со школой Стерлигова? Есть ли интересные художники? Сам Стерлигов путаник, говорил, что Малевич работал с прямой (квадрат), а он кривизну ввел в искусстве, будто бы Малевич не сделал рядом с квадратом «круг».

Наверное, устал читать? Читай через лупу. Пиши, обнимаю. Твой Б. Б.

Я который раз перечитываю, переписываю строки Б. Б. Ах, как не хочется верить худому!

И все же, все же...

Легкое прошлое, удивительное благополучие, «командировки» в Евро­пу, разве тогда могло быть такое без... НКВД?

Сомневаясь, мучаясь, еще на первых сеансах с медиумами я все же задал этот вопрос Ермолаевой: «Вера Михайловна, вы считаете, что в ва­шей трагической судьбе виноват Б. Б.?»

Ах, как я надеялся, что ее ответ будет не настолько конкретным!

«Да, — сказала она. — Он был наказан тем, что его творческая душа уже никогда творить не будет. Он продал свое творчество злу».

Я ждал возможности проверить себя и повторить вопрос Льву Гальпе­рину. Это случилось спустя неделю.

Из разговора с Львом Соломоновичем Гальпериным через петербургских трансмедиумов 21 ноября 1993 года

Семен Ласкин: Лев Соломонович, в прошлый раз я задал Вере Михай­ловне вопрос о человеке, который оклеветал и предал вас всех. К сожалению, я сам назвал его имя, может быть, я навязал ей мое предположение? Меня мучает неуверенность. Это высококультурный, располагающий к себе человек, мне так не хочется, чтобы именно он оказался тем самым «номером 2577».

Лев Гальперин: К сожалению, это был он. Время было такое, люди менялись, ломались, теряли самих себя. И если душа сохраняла достоинство, зна­чит, жить ей было нельзя. Не для этого строили социализм, чтобы каждый досто­инство сохранять мог...

Итак, мне стало казаться, что я расспросил о Ермолаевой и о Гальпе­рине всех старых художников, кого знал, с кем мог встретиться, нового и неизвестного больше ждать было неоткуда.

И все же вера в неожиданное теплилась.

Случай — я об этом думал неоднократно — бывало, врывался в мою жизнь и сдвигал все. В этот раз в милом гостеприимном доме питерских интеллигентов я не только рассказал о том, что меня волнует, но и пожа­ловался, что вынужден остановиться на середине, так как не вижу больше никаких перспектив.

— Как никаких? — возмутился милейший Евгений Александрович П.-К., академик, физик, человек, как мне казалось, совершенно далекий от нематериальной жизни. Он обернулся к жене, моему другу, прекрасному графику, и спросил:

— А помнишь, Верочка, на Адмиралтейской набережной, в соседнем с нами доме жила Августа Ивановна Егорьева, жена адмирала, она как-то нам говорила, что вся их семья была близка с Ермолаевой.

— Хорошо помню, — сразу же сказала Вера Федоровна. — Но Авгу­ста Ивановна умерла несколько лет назад.

21
{"b":"578848","o":1}