— Да, но недавно я видел ее дочь, Анастасию Всеволодовну. Тасе в те годы было не так уж и мало, примерно двадцать, и она тоже дружила с Ермолаевой.
Я разволновался. Кажется, впервые я смогу увидеть человека, который не только знал, но, возможно, дружил с Верой Михайловной.
Несколько дней звонков от Евгения Александровича не было. И вдруг — удача. Да, Анастасия Всеволодовна в Питере, живет по новому адресу, на Васильевском, не так давно переехала к внукам, она будет рада поговорить.
«Звоните, идите, — говорил П.-К., — Ермолаева для этой семьи много значила!»
Я сразу же позвонил Егорьевой.
В назначенный час пришел на Васильевский в дом Анастасии Всеволодовны. Высокая, стройная, не по годам спортивная женщина провела меня в комнату. И вдруг я застыл — со стены нас будто бы рассматривали глаза женщины с портрета, словно написанного махом, несколько линий фиксировали особенности характера: энергию, ум, доброту.
— Прекрасная вещь! — с восхищением сказал я. — На такое, вероятно, художник тратит секунды...
— Автопортрет Веры Михайловны, — она вздохнула. — К сожалению, это все, что у нас осталось после войны из ее работ...
Мы сели и заговорили сразу, как старые знакомые. То, что интересовало меня, и для нее было необыкновенно важным.
Она припомнила и их поездку по Днепру, и частые визиты к Ермолаевой на Десятую линию, долгую дружбу ее матери Августы Ивановны с Верой Михайловной, постоянный восторг и преклонение в семье перед ней.
— Вообще-то, — говорила Анастасия Всеволодовна, — Ермолаева была неуемной путешественницей, никаких комплексов из-за болезни, она могла сесть в лодку и сама замечательно правила лошадью, это был сильный человек. В двадцатые годы мы целой компанией выехали на поезде до станции Мозель в Белоруссии, там пересели на пароход, добрались по Днепру до Киева, а дальше — на лодке. Плыли долго, мама была на веслах, иногда ее сменяли Ада Михайловна Шведе и Вера Михайловна...
Анастасия Всеволодовна помолчала, что-то обдумывая, а затем вдруг сказала, что Августа Ивановна незадолго до смерти пыталась писать воспоминания, рукопись сохранилась, и, если мне интересно, она готова дать ее мне домой. Есть там и кусок о Вемишкс — так ее семья называла Веру Михайловну.
Потом на старом проекционном аппарате мы рассматривали удивительные фотографические позитивы на стекле — Вера Михайловна в кругу Егорьевых.
Конечно, нам предстояло еще встречаться, но теперь хотелось скорее почитать то, что так щедро и бескорыстно было открыто мне.
Августа Ивановна писала в глубокой старости, будучи прикованной к постели, но, как говорила дочь, находясь в «светлом уме». Это скорее всего была попытка обдумать прожитое: имя Ермолаевой возникало только в конце книги.
«...С Верой Михайловной Ермолаевой мы познакомились в 1918 году, и это оказалась незабываемая встреча для всей моей жизни. Мы очень скоро стали друзьями. Я называла ее Вемишок, и дружба наша переросла в закадычную, и не только со мной, а со Всеволодом Евгеньевичем, моим мужем, и Тасей, когда она подросла.
Была Вера Михайловна человеком недюжинным. На редкость острый ум, образованность, широкие интересы, безграничная требовательность и к себе и к окружающим, огромный талант и доброта души. Дружба связывала нас до ее ареста и высылки из Ленинграда в декабре 1934 года, как тогда и для многих, незаслуженная и беспричинная. По словам вернувшихся товарищей, там Вера Михайловна и погибла...
Была Ермолаева инвалидом детства, с параличом ног.
...Девочкой Веру Михайловну возили за границу, в Тироль и в Инсбрук, там было специальное лечебное заведение, но, будучи очень подвижной и непоседливой, она не могла подчиниться требованиям и всю жизнь оставалась на протезах. Несмотря на полную атрофию ног, она все же проявляла великое мужество и характер, граничащие с героизмом, ходила на костылях, вернее, носила себя на костылях, никакие трудности и преграды ее не страшили.
Летом мы всегда жили на юге или на озерах под Ленинградом, где Вера Михайловна любила ходить под парусом. Она не боялась ни непогоды, ни сильного ветра, купалась и плавала все лето.
Не могу не вернуться и не сказать еще раз о большом насыщенном уме, как о первом ее таланте. Ее вторым талантом была живопись. И третьим — щедрость души, непомерная доброта, архичеловечность, которой она щедро одаривала друзей.
После смерти отца Вера Михайловна унаследовала большой капитал, но и деньги она широко тратила на помощь своим товарищам-художникам в тяжелое голодное время, на их питание, на поездки... и в конце концов осталась ни с чем.
Беседы и общения с ней были настолько ценны для меня, что многое и теперь остается неисчезающим из души богатством.
В начале двадцатых, когда Вемишок получила назначение в Витебск заведовать художественной школой, мы расставались с огромной грустью. В Витебске она провела несколько лет, там вырастила она таких замечательных художников, как Юдин, Суетин, Нина Коган. Впоследствии они все преклонялись перед нею.
В Витебске Вера Михайловна сменила Шагала, туда приехал из Петрограда Малевич, с которым у Ермолаевой возник большой роман. Он заинтересовал ее и беспредметностью в живописи, и супрематизмом.
У меня сохранился последний автопортрет, а ее чудесные картины пропали в блокаду.
Из прошлого запомнилась одна наша поездка по Днепру.
Мой муж Всеволод Евгеньевич, как начальник кафедры Военно-Морской Академии, был вместе со слушателями командирован для практических занятий на Днепр. Местом его жительства стал военный корабль в Киеве. Нас с Тасей, как и семью своего помощника Шведе, Всеволод Евгеньевич устроил в пятидесяти километрах от Киева на берегу Днепра, совсем неподалеку от Триполья.
Деревня, где мы остановились, была прекрасно расположена среди леса, обширных полей, вблизи возвышенного днепровского берега.
Изба, которую мы сняли, была большая, светлая, окруженная огородами. Кормила нас хозяйка, жившая неподалеку.
Прогулки были замечательные, купаться оказалось вольготно, а пользоваться лодкой могли столько, сколько хотелось. И вот однажды я предложила поездку вниз по Днепру. Хотя Вемишок была на костылях, но тем не менее она сразу согласилась. Как я уже говорила, ее подвижность, сила и ловкость, жизнерадостность и энергичность просто нас восхищали.
Собрали провизию, захватили картошку, кое-какую одежду и... поплыли. Путь в шлюпке рассчитали на неопределенный срок.
Конечно, с нами была и Тася, моя дочь, ей только что исполнилось тринадцать, но она уже хорошо гребла, была вполне самостоятельной, решительной, да и подобные путешествия были для нее не впервой.
Вышли мы днем, часа в четыре. Первый отдых, как сейчас помню, сделали в восемь. Причалили к низкому берегу, разожгли костер, сварили картошку, выпили чаю и поплыли дальше. Уже начало темнеть, и вдруг на нас сзади надвигается военный корабль. Из маленькой лодки он показался громадным, даже сделалось страшно. Мы скорее пригребли к берегу, а когда корабль с нами поравнялся, мы вдруг увидели на борту Всеволода Евгеньевича. Мы ему закричали — Всеволод! — и замахали платками. Потом оказалось, что и они увидели нас. Командир приказал остановить корабль, но Всеволод Евгеньевич категорически отказался <сходить на берег>, ему не хотелось нарушать служебный этикет.
Мы отправились дальше. Прошли мимо освещенного Киева и чуть ниже Черкесс вышли к противоположному берегу и наконец причалили у песчаного холмика для ночлега.
Помню, как рассердилась на меня Вемишок, когда я постелила на песок простыню для ее сна. Она посчитала это... непочтительным отношением к природе.
Ранним утром, разбуженные солнцем, мы позавтракали и хотели уже отправиться, но тут оказалось, что рядом с берегом, на котором мы ночевали, большой водоворот, и Днепр там расширен, и нам не выбраться, не зная фарватера. Мы кружили на лодке часа три, очень устали и, выбравшись на берег, приняли решение отдохнуть, а уж домой отправиться вечером.