Странное дело! По возвращении все сотрудничавшие с Б. Б. в Париже — комиссар, директор и методисты — были арестованы.
«Через какое-то время, — удивлялся Б. Б., давая уже в восьмидесятые годы интервью корреспонденту детского журнала, — нас вдруг вызвали в Москву и снова предложили работать над выставкой, но теперь уже... в Нью-Йорке. Открытие предполагалось в 1939-м. Мы попытались отказаться. А они: «Ах, вот как! С врагами народа работали, а с нами не хотите!» Пришлось соглашаться».
Впрочем, связь с врагами народа была для Б. Б. не первой. Выходит, работники госбезопасности обижались на Б. Б. неоднократно, а значит, и... вполне справедливо.
«Потом были выставки и в Брюсселе, снова в Нью-Йорке и Париже, в Осака и Брно».
Б. Б. ездил и ездил: в сталинское время счастливую судьбу человека трудно объяснить удачей или талантом. Франция, Испания, Индия — какие только страны не посещал он в те криминальные десятилетия! Секретарь правления Союза художников СССР, действительный член Академии художеств СССР, народный художник РСФСР — все это было получено в те годы. Живописью Б. Б. перестал заниматься, его имя связывали «с рядом блистательных советских экспозиций, проходивших за рубежом».
Каждый год Б. Б. появлялся в столицах республик. Как секретарь Союза он курировал декоративное искусство. Теперь в многочисленных журналах и сборниках обязательно цитировались выступления Б. Б. Он учил жить, как булгаковский Воланд. Двери для каждого его визита широко открывались. «В заключительном, а иногда и во вступительном слове, — отчитывались журналисты, — член-корр Академии Художеств СССР (позднее академик), председатель Совета по декоративно-прикладному искусству, секретарь правления Союза Художников СССР Б. Б. остановился на общих задачах...» Или: «О роли, задачах и творческих проблемах повышения идейно-художественного качества наглядной агитации выступил секретарь правления Союза Художников Б. Б.». Или: «...Академик остановился на конкретных задачах художников в связи с постановлением ЦК КПСС о народных художественных промыслах».
На ретроспективной выставке на Крымском валу я не раз с искренним восторгом рассматривал его ранние работы, в них «читался» почерк школы Малевича. Мой друг имел каталог персональной выставки Б. Б. в Дюссельдорфе — но и там его новых работ (да были ли новые?) не показали.
Теперь Б. Б. выставлял только то, чем он жил в далеких и недавно отвергаемых им двадцатых. Иногда Николай Васильевич получал от Б. Б. письма — старость делала свое дело, они давно не встречались, но расположение и память не стерлись.
Конечно, я должен был бы его увидеть. Собираясь в Москву, я взял рекомендательное письмо от Николая Васильевича. Керов писал тяжело и долго, он только что вышел из больницы, был слаб и почти беспомощен. Я так и повез короткую незаконченную записку.
«27 февраля 1994 года. Дорогой Б. Б.!
Давно и долго собирался написать тебе, но немощи стариковские одолевают — поговорить хочется. Чувствую, что потихоньку угасаю, а дел еще много, а интересного кругом — еще больше!
Слышал о тебе от итальянки — русской, что много работаешь и много у тебя хороших работ, и что она не прочь их иметь у себя в галерее в Милане. У меня она тоже кое-что взяла и поместила в каталог и говорит, что я им «обедни не испортил». Все остальное тебе объяснит и расскажет Семен Борисович — он один из немногих писателей, любящих наше искусство. Он же устроитель всех выставок в Доме Писателей (увы — сгоревшем!), и он хотел бы быть знакомым с тобой. А остальное на твое усмотрение и твое здоровье».
Я ехал в подмосковное Переделкино, надеясь увидеть Б. Б. Впрочем, что значит увидеть? Не смотреть же на него я собирался, мне нужно было поговорить с единственным живым участником тех конкретных обстоятельств. И все же несколько дней я не мог решиться набрать его телефон. Согласится ли Б. Б. на встречу? Что хочет от старика этот питерский «молодой» — только стукнуло шестьдесят! — пришелец? Не могу же я сказать правду? Да и правда ли то, что я себе намыслил, разные обстоятельства могли быть не только в той, но и в этой жизни. «Вам что-то говорит номер 2577?», — мысленно задавал я вопрос. «Ничего, — скажет он. — А что может говорить этот номер?»
Голос был далекий и глуховатый. Б. Б. устало благодарил за приветы из Ленинграда, спрашивал о своих знакомых, но с приглашением медлил. «Да и что показывать? — спрашивал он. — Все давно известно. А новое? Я так мало писал в последние годы, стоит ли тратить дорогое время?»
И все же имена друзей помогли, он согласился.
Я звоню в дверь мастерской, но мне долго не открывают. Наконец все же слышу тихое и медленное шарканье тапочек. Б. Б. стоит у стены и долго и внимательно на меня смотрит, словно бы хочет выяснить причину такого позднего к себе интереса. Знакомимся. И я прохожу в мастерскую, не очень большой зал с задернутыми от позднего солнца окнами. Садимся. Б. Б. опять рассматривает меня. У него серое, морщинистое лицо, усталые глаза, пристальный взгляд. Мы молчим, как бы готовясь к беседе. Начинаю с живописи, мне интересно все, чем он занимался многие годы.
Работ мало. Вернее, работы стоят, но большинство повернуто к стене, я вижу подрамники. Наконец он тяжело поднимается с кресла, берет холст и устанавливает на мольберте. Это то, что написано им в последнее время. Б. Б. явно пытается задержать прошлое. И тут не нужно хитрить, я с удовольствием говорю об этом. Впрочем, те ранние вещи, что я видел в музее на Крымском валу, были сильнее. О Малевиче отвечает сразу.
— Говорят, Казимир Северинович был никудышным учителем, мог разорвать прекрасную работу ученика и похвалить слабую? — спрашиваю я.
Глаза Б. Б. вспыхивают возмущением.
— Кто мог вам сказать такую нелепость! Это был удивительный педагог, такой же гениальный, как и художник. Он моментально схватывал все, и ваш замысел, и результат. Нужно было уметь его слушать. И если он рвал работу, значит, работа того стоила... И на смертном одре он вел себя замечательно. Не жаловался, не просил помощи. Я поехал в дацан, к буддийским монахам. И когда я объяснил им причину приезда, они спросили: «А вашего учителя облучали рентгеном?» — «Да», — подтвердил я. «Тогда мы не возьмемся. Ю^етки разрушены, ничего не дадут наши травы».
И о матери Малевича говорил с любовью. Это была прекрасная женщина, которая их всех называла «сынками». Они занимались, а мать вязала удивительные сумки, она чувствовала цвет, соединяла веронез и белое, меняла форму, это было поразительно по таланту.
Б. Б. активнее движется по мастерской. Я хвалю прошлое. И тут же задаю вопрос, который, возможно, Б. Б. больше всего не хотел бы слышать.
— А Ермолаева? Расскажите о Вере Михайловне.
Бледный, он подается вперед и долго, с плохо скрываемым подозрением, на меня смотрит. Потом, словно совершая намаз, проводит ладонями по лицу.
— Почему вас интересует Ермолаева?
— Это замечательная художница! — восклицаю я. — Некоторые считают, что она не меньше Малевича.
— Мне трудно судить, — не сразу говорит он. Долго молчит, думает. Кажется, Б. Б. ищет в памяти что-то нейтральное, возможно, необидное для себя. — Вера Михайловна была больным человеком. Однажды я шел за ней по Исаакиевской, она поскользнулась и упала спиной на лед. Я стал поднимать, она оказалась очень тяжелой. Я все же ее поднял. «Вот вы какой сильный», — поблагодарила она.
— Ермолаева порвала с Малевичем, ушла от него и позднее говорила о нем с неприязнью. Он как-то ее обидел?
— Я мало что знаю об этом.
И неожиданно:
— Когда у Малевича умерла жена, мы с Юдиным пришли к нему на квартиру. И вдруг оказалось, что там Ермолаева. Она подметала пол и очень смутилась, увидев нас.
Он опять провел ладонями по лицу и так застыл, что-то будто бы припоминая:
— Нет, не ждите от меня нового, я все забыл. Если вы пришли из-за Ермолаевой, то я ничего не смогу больше...