Часто вспоминался теперь ему не столь давно минувший юбилей. Все эти бесконечные поздравления, телеграммы, дары. Речи… Благодарения. Какие-то еще попытки увенчать его лишней звездой. Зачем? От звания Героя Советского Союза отказался решительно и рассердился на Маленкова: какой «Гэрой»? С чэго? Награда должьна быт по заслугам». Он что: Днепр под огнем переплыл? Дот-амбразуру закрыл грудью? В атаку первым поднялся? Иное дело — орден Победы… И орден Сталина придумали, похожий на орден Ленина. Зачем? Могли бы и как-то иначе. И в статусе записали: является вторым. А почему? Разве этот «Ильич» столько сделал для страны? Сотой, тысячной доли не сделал… Кто дал социализм этой стране? Разве Ленин? Кто сделал социализм из утопии и мечты реальностью? Кто построил из разграбленной страны единое могучее государство? Кто сплотил теперь уже непобедимый социалистический лагерь? Кто утвердил международный авторитет Союза на всех уровнях? Ильич? И не пора ли уже развенчать его и убрать под каким-нибудь предлогом его пирамиду в другое место?
И вот, создав стране такое могущество, сплотив теперь монолитную партию, оснастив сверхмощным оружием армию, сам он остался больным, теряющим силы человеком. Где же она, справедливость? И ведь ни на кого нельзя с надежностью положиться. Нет надежного преемника, и лишь отпусти вожжи — столкнут. Где справедливость?
В последние дни пятьдесят второго года он вдруг словно вспомнил о Валечке и приказал ей прийти. И тотчас явилась она. Принял ее не в здании дачи, где прожили они столькие годы, не в той комнате, кабинете-спальне-столовой, — жил теперь в деревянном домике по соседству с дачей. Смущенная, напуганная, недоумевающая, стояла она перед ним теперь не в передничке, но в халатике и белой косынке, и было пугаться отчего. 16 декабря был арестован ненавистный ей генерал Власик. Арестован, отправлен под домашний арест генерал Поскребышев, всегда благоволивший ей. Опять шерстили охрану, обслугу. А Сталин ходил, словно помешанный, и оттого еще более страшный. Было у него запалое, зажелтелое и словно обращенное в себя непривычное лицо. Это лицо он и поднял на нее, когда она встала, растерянно уронив руки.
— Вот… Рэщил эще… повыдатся с тобой, — сказал Сталин. — Садыс… Погляжю… Давно нэ видал… Как живешь., можещ… Может, замужь хочэшь?
— Что вы..
— А я., серьезно тэбе говорю… Я много думал о тэбе… Много. Особэнно когда тэбя… сослалы… И письма твои вон оны… Всэ лэжят у маня в столэ. Хороще… чьто ты писала их мнэ… Имэнно поэтому… Я тэбя и понял… Понял… И… — простыл… Да… Вот чьто и хотэл тэбе сказат… Всэ… Всэ считают мэня звэрем… Бэз дущи… А я и в самом дэлэ, навэрное, растэрял эту дущю… Сжег эе… На всом… этом… Тут нэльзя иначэ… Иначэ бы..
Он вздохнул, провел по лицу, уже словно тронутому какой-то неизбежностью, здоровой рукой. Лицо было бледно-серое, в пятнах, морщинах и даже небритое — было воскресенье, а он не побрился.
— Чьто стоишь… Садь, — повторил он, опять проведя рукой по лицу.
И вдруг остолбеневшая Валечка, все еще не решающаяся сесть, увидела, что Сталин плачет. Стирает слезы мало-послушной рукой со щеки и усов.
И тогда она бухнулась-рухнула перед ним и сама зарыдала в три ручья, зарываясь лицом ему в колени, причитая что-то несвязное, женское, горькое..
Это была их последняя встреча.
* * *
Через два месяца, 5 марта 1953 года, в 9 часов 50 минут вечера, после четырехсуточной агонии он умер.
Автор не хочет вдаваться в подробности исхода Сталина. Об этом уже написаны (и навраны зачастую) целые книги. Автор считает, что Сталин умер своей смертью. После двух инсультов трудно говорить об исцелении. Была там, правда, и упоминалась всеми бутылка боржоми. Стакан этой воды Сталин выпил перед тем, как рухнуть на пол в малой столовой. Был ли сделан анализ этой воды? А впрочем, зачем.
И вызывает удивление вовсе не то, что так случилось, а то, что, прожив столь удивительную, тягчайшую, наполненную и победами, и тягчайшими поступками жизнь, став неотделимым от истории страны, он, Сталин, удержался в живых так долго. И жизни, и деяний его хватило бы на десять и более иных человеческих жизней.
* * *
Бог есть! И он воздал нерукоположенному служителю то, о чем сказано в ВЕЛИКОЙ КНИГЕ:
«ШIРОКЬ ПУТЬ ВВОДЯИ ВЪ ПАГУБУ, И МНОЗИ СУТЬ ВХОДЯЩИЙ ВЪ НЕГО.
ЩЕДРЪ И МИЛОСТИВЪ ГОСПОДЬ, НО И ПРАВО-СУДЕНЪ.
И ОЧИ ГОСПОДНИ ТМАМИ СВѣТЛЬИШИ СОЛНЦА ЕСТА, ПРОЗИРАЮЩЕ ВСЯ ПУТИ ЧЕЛОВЕЧИ».
ВОСПОМИНАНИЯ ОЧЕВИДЦА
В уже давнее, прошедшее время в Свердловске жил «старый большевик», известный тем, что он «видел Ленина». Большевик ходил по садикам и школам и, принимая всяческие знаки почтения, рассказывал, как он «видел Ленина». А Ленин будто бы, когда этот большевик стоял на посту в Кремле, прошел этак и поздоровался с ним. «Простой такой, обыкновенный». Слушая этого человека (приходилось не раз), я всегда вспоминал анекдот не анекдот, но рассказ о том, что число несших с Лениным бревно на знаменитом «субботнике», оказывается, перевалило за тысячу.
Так вот, не желая уподобляться тому большевику, все-таки расскажу, как я видел Сталина. В самом конце сороковых годов, не помню точно, в сорок девятом или пятидесятом, я поехал впервые в Москву весной на экскурсию по студенческой путевке. Не стану повествовать, как я прибыл в столицу (поезд тогда до столицы шел целых три дня), как нас разместили в какой-то школе за Рижским вокзалом, как водили на экскурсии (Кремль тогда был строго-настрого закрыт), но на первомайскую демонстрацию нас допустили. Демонстрация эта была совсем на такая, как в нашем городе, — шли-допускались не все желающие, а только «представители трудящихся» строго по спискам, строго по районам и колоннам. В списки были включены и мы. Помню, как я даже очень плохо спал накануне: все чудилось, как я иду в колонне и Сталин, такой, как на портретах, машет мне и что-то говорит.
На деле оказалось все не так уж и просто. Нас примкнули к каким-то колоннам, помнится, Краснопресненского района, все утро томили в дальних улицах, а потом вдруг по чьей-то команде стремительно двинули к площади. Полдороги мы даже бежали, взявшись за руки, а по площади быстро шли, соблюдая нестройное равнение, кричали что-то восторженное в сторону мавзолея, Кремля, а на этом мавзолее, неожиданно маленьком, я увидел стоящую за шлифованным парапетом трибуны шеренгу-цепочку невысоких людей в военных фуражках и шляпах и тотчас узнал их по многим фотографиям из газет.
Вон Молотов, там Каганович, кажется, Берия, и еще, и еще. А Сталин? Да вот же он! Старик в военной форме, в золоченой фуражке, седые усы и седые, белые совсем виски, поднятой рукой он помахал нам вправо-влево, помахал всем (а значит, и мне?) и опустил ее под наш восторженный нечленораздельный вой: урр-ра-а-а… Сталину-у… Великому Сталину-у… Урр-раааа!
Бухала музыка. Сами собой шагали ноги, а голова все еще была повернута туда, к этому старику. Кажется, он опять вяло поднял руку. И я даже не запомнил, кто был с ним рядом, а больше всего запомнил фуражку, усталое лицо, вроде бы доброе, уже белые усы и виски.
А потом думалось: неужели вот этот старый человек и был столь великим, что все, буквально все тогда двигалось его мыслью и его словом?
Кстати уж, на маленьком мавзолее Сталин не показался низеньким — человек обычного роста. Или все там были такие?
* * *
В сорок девятом году, окончив первый курс литературного факультета пединститута (что за мужчина я был, коли поступил в педагогический), я вдруг с горечью понял, что зря трачу время на ненужную мне учебу и все, что там преподают, так или иначе, знаю или могу быстро усвоить и «сдать»! И я подумал: а что, если попросить разрешения учиться сразу на двух курсах — втором и третьем? Закончив их в один год, можно оказаться на выпускном, четвертом! Немалую роль в стремлении скорее-скорее отучиться сыграла еще и моя любовь: меня, первокурсника, угораздило влюбиться в девушку-выпускницу.