Литмир - Электронная Библиотека

Корифеев народной живописи, «допущенных» писать Сталина и других «вождей», в Кремле ценили, награждали дачами, машинами, гонорарами в валюте, поездками во Францию, Италию. Особо приближенные приглашались на приемы в Кремль. Впрочем, когда один из таких гениев живописи, напившись без меры, устроил в Кремле дебош, не хотел уходить домой (пришлось вынести), Сталин приказал художников на приемы не приглашать, как наиболее пьющую часть творческой элиты.

На стену же Сталин поднимался еще с Кагановичем, когда шла реконструкция Москвы, планировалось метро, прокладывались гигантские лучевые проспекты, и Каганович, преданно глядя на вождя, стараясь предвосхитить его малейшее желание, то указывал на шпили и колокольни еще не снесенных церквей, то порочил архитекторов, отвергавших идею сноса всех «сорока сороков». Однако Сталин, хотя и согласился в свое время на взрыв храма Христа Спасителя (на чем особенно настаивали Каганович, Иофан, Кацман и другие, а Каганович предложил еще взорвать храм Василия Блаженного и Главный кафедральный собор, как загораживающий площадь), дальнейшее варварство и святотатство запретил:

— Постав., на мэсто… — сказал Сталин бойкому автору проекта и макета новой Красной площади, хотевшему снести и главный собор, и ГУМ (под трибуны), Василия Блаженного. Храм этот Сталин особенно любил как память царя Ивана IV Грозного. Грозным хотел быть сам и действительно БЫЛ.

В одиночестве бродя по стене над Красной площадью, Сталин, опустив голову, о чем-то сосредоточенно думал. Это была привычка невротика и заключенного, в ходьбе он успокаивался, в равномерном углубленном движении часто приходили те нужные ему решения, какие он не мог найти, сидя за столом. Сидеть и думать за столом он как бы не умел. За столом в Кремле и на дачах он работал, то есть читал письма, просматривал газеты, деловые бумаги, писал резолюции (очень любил!), сочинял указы для ВЦИК, где их безропотно подписывали Калинин и Горкин, писал доклады. Это был единственный советский вождь, который фактически (до пятидесятых годов!) работал без референтов, то есть без тех бойких молодцов, кто пишет «за» и чьи дурные многословные, похожие, как близнецы, речи талдычили по бумажкам все следующие «генсеки» — от Хрущева до Горбачева, и государство и впрямь после Сталина обходилось словно бы без головы. Туловище жило, ело, пило, воевало, наслаждалось, писало указы (которые никто не выполнял), страна ехала, как телега без кучера, и заехала невесть куда так только и должно было стать (пусть читатель простит невольную и негожую в прозе обличительную ремарку).

Сталин думал на ходу… А еще он мог думать в машине, когда ехали в Кунцево или возвращались в Кремль. Здесь же, на стене, во время своих абсолютно одиноких прогулок Сталин принимал обычно самые важные свои решения — например, об отказе от строительства Дворца Советов.

После взрыва храма Христа Спасителя (а не случайно ли вскоре погибла жена Сталина?) группа Кагановича и архитекторов-«иофанистов», переделывавших Москву, насела с идеей возвести на месте храма чудовищно громадный дворец высотою едва ли не в полкилометра! Острошпильную эту громаду должна была венчать статуя Ленина в тридцать метров (иные предлагали и больше — сто!). Работы уже начались, а по Москве забродила легенда, что в статуе Ленина (в голове) будет размещаться кабинет товарища Сталина!. Шизофренической идее, в которой тонула страна, ничто уже не казалось диким. Но слушающая разведка донесла легенду до Сталина, и Сталин сразу же поморщился: «Эще чего?»

Под фундамент дворца уже вырыли гигантский котлован, который исправно залили воды близкой Москвы-реки.

Место для махины выше Эйфелевой башни, что должна была вознестись над Москвой и над Россией (а мыслилось: не над всем ли миром?), выбрано было явно неудачно. Но работы шли. Дворец всюду растиражировала послушная пропаганда. Захлебывались в казенных восторгах газеты. Были выпущены марки. Они были как бы лицом страны. Шли за рубеж. И Сталин, хотя и не был филателистом, просматривал и утверждал все выпуски. Но когда ему принесли проект марок с дворцом, Сталин долго раздумывал, хотя, совсем не раздумывая, подписал выпуск о перелетах через полюс, новых паровозах, павильонах Всесоюзной выставки.

Вызвав Поскребышева, Сталин сказал:

— Мнэ… надо всо, что эст об этом дворце..

И на следующий день на стол Сталина лег глянцевый толстый журнал «Архитектура», отпечатанный на какой-то невероятно клозетно пахучей бумаге.

— Чьто за… отраву ти мнэ принес? — раздраженно сказал вождь, щелкнув желтым прокуренным ногтем по фотографии макета Дворца. — Чьто за вон?

Поскребышев пожал плечами.

— Такая бумага.

— Нэ бумага это., а говно… — все еще недовольно принюхиваясь, изрек вождь. — Атэбэ нравытся… проект? Чэстно?

— Нет… Иосиф Виссарионович, — слуга понял сомнения Хозяина.

— Почэму?

— Не могу даже объяснить. Чересчур высоко что-то… Дорого обойдется..

— Дорого… Это нэ главноэ… Главноэ, — он ткнул чубуком трубки в фотографии… — Он будэт заслонят., подавлят… Крэмл. Подавлят… Москву… Красную площад… Вот и мнэ… нэ нравытся… эта затэя… Забэры… этот ванучый жюрнал… Кстаты… Послат на правэрку, чэм это., чэм пропытан? Зачэм такая вон? А храм взорвалы… зря… Пуст бы стоял.

Выдумка Иофана и Кагановича все больше не нравилась ему. Ставить на вершину дворца гигантскую статую Старика — значит, навеки утвердить Старика НАД НИМ! А зачем это нужно? Старик, в конце концов, не сделал и сотой доли того, что уже воплотил он, Сталин… Да. Пока Старик еще нужен ему, как знамя и опора. Но постепенно в сознании народа будет внедрено только ЕГО имя как знамя и символ. А Старик? Старику хватит пока и Мавзолея. И Сталин усмехнулся: может быть, придет время, и под каким-нибудь предлогом уберут с Красной площади и эту пирамиду-могилу. Столкнут в одну ночь. Перенесут куда-то… Это дело будущего. А пока… Дворец подождет. В стране и так не хватает денег на оборону, на всякие эксперименты. Деньги платят не Иофаны, а им, Иофанам..

И строительство дворца, к великому счастью, было тихо прекращено. Считалось, помешала война. Так считалось. И так было легче отвергнуть парадное чудище. Но отголоски его, и тоже чудовищные, «высотники», до сих пор торчат над Москвой, как дико примитивная идея скрестить американский небоскреб все с тем же Кремлем.

Стоя на стене в это майское утро, Сталин курил трубку и размышлял о том, что сегодня… Да-да… 1 мая 1941 года! В крайнем случае, второго-третьего должна была начаться, могла начаться эта самая Отечественная. И только точнейшие данные его разведки донесли: начнется позднее, возможно, в середине мая. Об этом Сталин думал, представляя, как всего через час-другой потечет мимо Кремля и Мавзолея живая, улыбчиво-радостная река ничего не подозревающих москвичей. Понесут тысячи и тысячи ЕГО портретов, к нему будут тянуться машущие руки, к нему полетят восторженные голоса. К нему, а не к этим «вождям», которые будут стоять вместе с ним на Мавзолее. И, прищуриваясь, отдуваясь от трубочного дыма, он задумчиво прикидывал, что все это станет еще нужнее, когда грянет война и надо будет двинуть на нее этих людей, двинуть его силой и его именем. Затем и нужен был ему этот «культ» — тогда еще никто не произносил этого слова, не вдавался в подробности и сам Сталин. Так надо было в то время этой стране и, может быть, даже больше, чем ему самому.

* * *

Чтобы ярче., за-свер-ка-ли

Наши ло-зун-ги… по-бед,

Чтобы ру-ку под-нял Сталин,

По-сы-лая… нам., привет!

* * *

Лучшее доказательство добродетели — безграничная власть без злоупотребления ею.

Томас Маколей

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ПАРАД

43
{"b":"578797","o":1}