Ежов вдруг бухнулся на колени и так, в позе молящегося грешника, стоял, не зная, что сказать.
— Встан! — резко приказал Сталин. — Всо… Можэтэ идты. Но., знайтэ… эсли ви вспомнытэ, — Сталин нажал на слово, — кэм ви былы… и попробуэтэ кому-то сказат об этом… — Сталин не продолжил.
Ежов с трудом поднялся с колен. И хотел, видимо, что-то сказать, поблагодарить., но Сталин махнул рукой, и бывший нарком повернулся к двери.
— Да… Эще… — остановил его Сталин. — Нам извэстно… что ви… сожитэлствалы с многымы женщинамы… И., эще… коэ с кэм… — Сталин фыркнул… — Ващя нэдавняя связ, чьто работает в гастрономэ на Тверьской (Сталин по-прежнему называл так улицу Еорького), не должна знат нычего… Со второй вашей женой Фринберг-Еладун разбыраются, а первая ваша жена… Антонина Тытова… Навэрное, тоже., исчэз-нэт… И ви… встрэтытэс с ней… В Магадане..
Ежов снова открыл рот, чтоб благодарить, но Сталин жестом указал на дверь.
— Мнэ нэ нужны ващи… благодарносты… Надэюсь ви поняли, как собырат досье., на товарыща Сталина. Всо… Идыте… Всо!
Когда дверь за Ежовым, видимо, все еще не верящим в то, что он жив и даже условно свободен, медленно закрылась, Сталин подошел к окну и, подняв складчатую портьеру, стал смотреть в мрачно-пасмурное ночное небо. За окном шел снег, а по мглисто-темным облакам светилось розово-фиолетовое отражение огней гигантского, еще не спящего, утомленного прошедшим днем города. Слышно было, как под окнами дворники метут и сгребают снег. Снег Сталин любил. Со снегом приходило тепло, а вот морозные дни едва переносил. В морозы он чувствовал неврозный страх и раздражение, и это отражалось на всем — от обращения с обслугой до резолюций и решений. Проследив датировку документов, подписанных: «И. Сталин» или просто «СТ», можно заметить: самые жестокие его «указы» падали на зимние месяцы: ноябрь, декабрь, январь… Январь особенно. Конца января, как все невротики, Сталин ждал, считал дни.
В Кремле висел большой старинный барометр в медной оправе. И в секретариате у Поскребышева замечали: едва прибор этот показывает «к осадкам» или зимой «к теплу», Сталин становился добрее, разговорчивее, бывало, даже шутил. Возможно, и эта мысль — отпустить Ежова — пришла Сталину в связи с наступившей широкой предвешней оттепелью.
А в Политбюро знали: Сталин, дождавшись первой капели, бывало, почти всегда устраивал на даче в Кунцево, а реже в Семеновском обильные попойки, приглашая актрис, писателей, сам пел песни дуэтом с кем-нибудь. Танцевали под патефон… А Валечке начинало доставаться обилие тех ласк, какими темпераментный мужчина-кавказец одаривает свою любовницу.
Сталин думал, что вот так, как он поступил с Ежовым, можно вроде бы поступить и с любым из расстрелянных в тридцать седьмом — тридцать девятом «соратников». О таком вот именно «освобождении» и молил его в письмах арестованный, сидевший под следствием Бухарин:
«Иногда во мне мелькает мечта: а почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться, не выходя за пределы двора».
Письма этого «перевертыша» — так презрительно именовал его Сталин — всплывали в памяти, их было много, и они вопили, молили о спасении. Никто из обреченных: ни Зиновьев, ни Каменев, ни Рыков — не старались так. Бухарин же все мыслимые силы своего изворотливого ума, все возможности воздействия словом, «образом» употребил на то, чтобы разжалобить вождя, спастись любой ценой, уйти хоть с откушенной лапой, как уходят из капкана лисицы и волки. Бухарин любил животных, и когда его расстреляли с той беспощадностью, которая с семнадцатого года была как бы узаконенной нормой, в кремлевском парке долго жила и пряталась бухаринская полуручная лисица.
Почему же Сталин остался непреклонным? Он думал, что, отпусти он Бухарина, отпусти Зиновьева, Рыкова, Пятакова, Радека, о них непременно узнала бы партия Троцкого, их подняли бы на щит, и скрывать их, не расстреляв, было бы абсолютно невозможно, не то что этого жалкого дурака Ежова. К тому же Сталин знал: Ежов глупец, исполнитель его воли, старавшийся превзойти начальника и натворивший по этой глупости немало дури.
Весь тридцать девятый, сороковой и даже сорок первый годы приходилось «дурь» расхлебывать, разбираться, освобождать воистину невинных — из лагерей за эти годы было освобождено около 400 000 заключенных, из них — 12 461 несправедливо уволенных из армии или арестованных на службе. И все-таки Ежов, как передавала сталинская разведка, и за глаза не оскорблял Сталина. А вот как крыл его Бухарин, когда был в славе и силе, Сталин всегда и точно помнил и потому не верил ни одному его слову.
Хмурясь, Сталин думал: а как поступили бы Троцкий, Зиновьев, Каменев и Бухарин, будь они у власти, а он., на их месте? Разве они пощадили бы его? «В конце концов, — думал Сталин, — я же дал Бухарчику возможность бежать, дал ему поездку в Париж вместе с женой незадолго до ареста… Могли бы не возвращаться».
В просьбе о помиловании Бухарин прямо молил: «Сделайте меня неким Петровым, а Бухарина — расстреляйте. Я на коленях стою перед партией». И точно так же просил Ягода..
Но Сталин не сделал этого. «Примирившийся враг — враг вдвойне». Легче, переступив через себя, подписать приговор. А Сталину и не надо было «переступать»: на то есть суд, на то есть право на помилование через ВЦИК, есть председатель этого ВЦИКа — Михаил Иванович Калинин. И он может помиловать, согласно Конституции… Сталинской конституции… И помилования, конечно, не было.
Бухарчик же явно рассчитывал на помилование. В тюрьме он даже постригся «под Ильича» — сидел на скамье подсудимых, с бородкой и лысиной, — ни дать ни взять оживший Ленин. Не станут, мол, все-таки расстреливать «нео-Ильича». А расстреляли..
Сталин плюнул в корзину для бумаг, отошел от окна опустил штору. Может быть, эти расстрелянные в 38-м повлияли на судьбу Ежова? Нет. Пусть его… Пускай живет… И даже встретится со своей первой женой. Она такая — до дурости… Ежов был просто его ретивый исполнитель. Пьяница… Бабник… Палач., и ничего больше. А вот Ягоду, его предшественника, он, Сталин, не выпустил бы из когтей никогда. Слишком много знал этот «фармацевт», слишком далеко за рубежи тянулись его информативные паутины, и это закон: слишком много знающий — обречен.
Да вот они — по порядку: Урицкий, Свердлов, Дзержинский, Менжинский, Куйбышев, Фрунзе, Зиновьев, Рыков, Каменев, Бухарин, Якир, Реденс, Енукидзе, Орджоникидзе, Склянкий, Фриновский, Троцкий — и надо ли продолжать? Дальше пойдут тоже много знавшие, но знавшие все-таки поменьше, военные и из НКВД: Блюхеры, Егоровы, Берзины, Плинеры, Молчановы, Белобородовы, Дыбен-ки — Крыленки. Много… Очень много. Они тоже очень много знали и очень много сотворили в этой революции и гражданской. А в тридцатые годы война продолжалась, но уже как война за власть «ленин-ской гвардии» и армейской верхушки против утвердившейся «гвардии вождя». Сбросить и просто уничтожить его не удалось, а вот он сумел вовремя и без пощады истребить эту опасную силу, истребил ее всюду: в партии, армии, НКВД, нарко-минделе, в охране, даже в науке и культуре.
«Бог есть! — кричал в исступлении арестованный Ягода, бросаясь на стены камеры. — Бог есть! Е-е-сть!»
Окровавленного, с разбитым носом, Ягоду приводили в чувство, а он орал и вырывался, падал на колени. И может быть, вспомнил, как оседали в клубах пыли и дыма стены храма Христа Спасителя, взорванного под его руководством. БОГ ЕСТЬ. И Бог воздал не только Ягоде, но и самому нерукоположенному священнику… Сталину… Бог есть… И Бог даже не мстит. Сам творящий ЗЛО набирает месть. Ибо это Кара, Карма, что постигает всякого нарушившего ВЕЧНЫЕ ЗАПОВЕДИ.
«Помни Судь, чаи ответа и воздаяния поделом», — сказано в Великой книге.
И лучше не проверяйте это, господа.