Как-то в середине двадцатых Сталину пришла мысль послушать курс лекций по истории философии (вот он, поиск разумного!), ибо самому читать хитроумного путаника Гегеля или, того чище, Юма, Канта, Фихте, Шеллинга не было ни времени, ни желания. Читать лекции был приглашен философ Ян Стэн, слывший знатоком первой величины и к тому же яростным спорщиком. (Да простит мне Господь, это первое качество, свидетельствующее об ущербности личности и всегда совмещенное с гипертрофированной самооценкой и болтливостью). Два раза в неделю Стэна привозили в Кремль, где прямо в кабинете Сталина, вооружась какими-то клочками-выписками, надменно задрав голову, он вещал разного рода философскую банальщину, давно известную Сталину. Неудобоваримые хитросплетения немецких вольнодумцев были для Сталина каким-то подобием кружев, украшавших некогда костюмы вельмож прошлого. От лекций Стэна клонило в сон. И философия этих «классиков» была знакома и по Марксу, ободравшему их без зазрения совести. Не было там только этой дьявольской выдумки — «учения о диктатуре пролетариата», и не было потому, что философы эти были честнее лживого утописта.
Наглого и властного Стэна, возомнившего себя Учителем, Сталин с течением времени принимал все суше, перестал о чем-либо спрашивать его, а тем более спорить с ним. В споре ничего не рождается, кроме вражды, — это Сталин давно усвоил, никакой истины. А Стэн готов был спорить, лезть на стены, чуть ли не хвататься за грудки. Вообще, это был напичканный цитатами и догмами фанатик, прямое продолжение всех этих Белинских, Луначарских, Чернышевских, и в конце концов «ученик» приказал закончить курс наук, а «учитель» был взят под пристальное внимание ОГПУ[1].
Среди гор книг, которые Сталин прочел, а чаще, за неимением времени, просто перелистал и отложил, было немного таких, которые он отложил бы для перечтения. Сказать так можно, ибо Сталин, перечитывая, не оставлял обычных пометок и ничего не подчеркивал, зато мысли, там высказанные, старательно вписывались в тетради по разделам, которые он сам наметил: «Национализм», «Враги», «Евреи», «Предусмотрительность», «Ложь», «Восточная мудрость», «Пословицы к делу», «Добро», «Предатели», «Воспитание», «Классики». А книги, отложенные для перечтения, были: Платон, Аристотель, Пифагор, Эпикур, Солон, Сенека-младший, китайская древняя философия, индийская философия..
Из классиков-литераторов Сталин перечитывал только Щедрина, Гоголя и Чехова, Толстого сколько раз принимался — столько и бросал, Достоевского откровенно презирал и не прочел полностью ни одной книги. Пушкина изредка почитывал, но чаще читал Лермонтова и ставил его выше.
Как-то в откровенную минуту и будучи в изрядном настроении, что бывало не часто, Сталин разговорился с молчаливым своим секретарем, чахоточным Товстухой, и полупрезрительно — полудружески сказал:
— Ну-ка ты, мудрец, найди-ка мнэ чьто-то из старых авторов об управлэныи государством… И чтоб., как на ла-доны… было.
Преданный секретарь, склонив голову к плечу, что-то помекал, по-козлиному пожевал губами и сказал, что поищет. На другой день на стол Сталина легла тощая книжонка, затрепанная и замурзанная, со штампом кремлевской библиотеки. Дореволюционное издание с ятями и ерами: НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ. «ГОСУДАРЬ».
— Вот, — сказал Товстуха, вытягивая свое интеллигентное лицо и делаясь похожим на Луначарского. — Здесь.. пожалуй., собрано все, что стоит знать… (Товстуха, видимо, хотел сказать: «Государю!», но вовремя поправился) для., э-э… успешного., э-э… руководства..
— Хараще… Аставтэ… Я слышал., об этой кныгэ..
Когда Товстуха закрыл дверь, Сталин взял книгу с выражением некоторой брезгливости… Была так затерта, зачитана, с чьими-то почеркушками — чернилами и карандашом. А он не любил затрепанные книги, подчеркнутые мысли… Но… Что делать? Он пропустил нудное (так показалось) посвящение: «Его светлости Лоренцо деи Медичи». Только одна фраза Макиавелли задержала его внимание: «И хотя я полагаю, что сочинение недостойно предстать перед Вами, однако же верно, что по своей снисходительности Вы удостоите принять его, зная, что не в моих силах преподнести Вам дар больший, нежели средство в кратчайший срок постигнуть то, что сам я узнавал ценою многих опасностей и невзгод».
В витиеватой этой фразе Сталин с удовлетворением обнаружил и тонкую лесть, и явное поклонение, и скрытую похвалу самому себе, и даже явно протянутую руку за золотой мздой. Умели крутить фразой, оказывается, и в пятнадцатом веке!
— Ну., посмотрым… чьто ты узнавал! — пробормотал вождь и, закурив трубку, попыхивая ею, начал читать.
Первые коротенькие главы ничем не удивили, хотя и здесь были уже подчеркивания неизвестного читателя или читателей.
Ну, что нового узнал он из такой вот мысли Макиавелли: «Новые государства разделяются на те, где подданные привыкли повиноваться государям, и те, где они искони жили свободно. Государства приобретаются либо своим, либо чужим оружием, либо милостью судьбы, либо доблестью».
Дальше Макиавелли рассуждал так: наследному государю, чьи подданные уже успели сжиться с правящим домом, гораздо легче удержать власть, чем новому. А новому особенно трудно: люди, которые вечно ждут от нового каких-то новых благ и помогают ему, охотно восстают против старого, но вскоре же они убеждаются, ЧТО НОВЫЙ ПРАВИТЕЛЬ ВСЕГДА ХУЖЕ СТАРОГО.
Сталин снова наткнулся на подчеркнутые слова: «Начну с того, что завоеванное и унаследованное владение могут принадлежать либо к одной стране и иметь один язык, либо к разным странам и иметь разные языки. В первом случае удержать завоеванное нетрудно, в особенности если новые подданные и раньше не знали свободы. — Сталин заинтересованно воздел брови и через клуб дыма читал дальше то, что было густо подчеркнуто. — Чтобы упрочить над ними власть, достаточно ИСКОРЕНИТЬ РОД ПРЕЖНЕГО ГОСУДАРЯ (здесь было подчеркнуто особенно густо дважды или трижды), ибо при общности обычаев и сохранении старых порядков ни от чего другого не может произойти беспокойства».
«Да… Занятно… И как близко по всему, что Ильич и его самые ближние: Троцкий, Свердлов и Дзержинский с «большевиками» — и сотворили».
«…Но если завоеванная страна отличается от унаследованной по языку, то тут удержать власть (опять густо подчеркнуто) поистине трудно, тут требуется и большая удача, и большое искусство».
«Занятно, занятно… писал этот Макиавелли…» — Сталин продолжал читать и курить, натыкаясь постоянно на подчеркивания и пометки:
«Уместно заметить, что людей следует либо ласкать, либо изничтожать, ибо за малое зло человек может отомстить, а за большое не может. Из чего следует, что наносимую человеку обиду надо рассчитать так, чтобы не бояться мести».
Сталин читал быстро, как это он делал как бы вчерне, но уже чувствовал, что к этой книге он будет возвращаться и возвращаться, и снова натыкался на подчеркнутое:
«Потому надо быть готовым к тому, чтобы когда вера в народе иссякнет, заставить его повиноваться силой».
А дальше Сталин достал тетрадь и начал записывать, ибо то, что содержалось в книге, и особенно то, что было подчеркнуто уже до него, требовало записи:
«Но если цель достигнута, если государь заслужил расположение подданных и УСТРАНИЛ ЗАВИСТНИКОВ, то он на долгое время обретает могущество, почести и славу».
Да не о нем ли уж так прозорливо писал этот проходимец Макиавелли? Впрочем., почему проходимец? Нет-нет… Кажется… Не нашел ли он (Сталин) наконец учителя., не учителя, но хотя бы советника, философа по себе?.. Хм… Кто учитель и кто советник-философ?
Сталин усмехнулся и подумал, что в чем-то мог бы и поучить этого «учителя». Но ведь и подтверждение собственной мысли, а тем более собственной мудрости, пришедшее из такой дали, не есть ли лишнее доказательство правильности его поступков, его пути?
«Заблуждается тот, кто думает, что новые благодеяния могут заставить великих мира сего позабыть о старых обидах».
«Жестокость применима хорошо в тех случаях — если позволительно дурное назвать хорошим, — когда ее проявляют сразу и по соображению безопасности и укрепления своей власти».