Литмир - Электронная Библиотека

— Зачем ты обижаешь меня?

— Прости. Не буду.

Она повернула руку ладонью вверх и пожала мою.

— Мир? — спросил я.

— А куда я денусь с подводной лодки? — с грустью сказала Она.

Нам тогда, в этом обшарпанном кафе, и в кошмарном сне не могло присниться, куда может деться Она или я. Мы не могли представить, что проходящие мимо жители Днепропетровска, будут стрелять в нас и радоваться тому, что разрушают наши дома. Смерть, казалось нам, была так далеко, что думать о ней было бы глупо.

19

Мы уже в родном, донецком кафе. Она передо мною в блузе с длинными рукавами. По чёрной ткани рассыпаны маленькие красные розы. Я голоден и ем борщ. Она смотрит на меня весёлыми, влюблёнными глазами. Она откровенно любуется мной. Меня радует её взгляд, но мне неловко есть борщ под ним. Я хочу отвлечь её и предлагаю кофе, чай, пирожное, но Она, понимая мою хитрость, даже не слушая, отказывается. Её развлекает моё смущение. Она смотрит на меня ещё настойчивее.

— Не смотри на меня так.

— А что такое?

— Подавлюсь.

— Тебе, значит, можно сводить меня с ума, а мне любоваться тобой нельзя?

Я откладываю ложку и демонстративно смотрю на неё в упор, чтоб отогнать от себя её назойливый взгляд. Но чем больше я смотрю, тем быстрее забываю голод и борщ, и тем красивее Она мне кажется. Я не могу поверить своему счастью. Я пытаюсь отвлечься и взглянуть на неё со стороны, чужими мужскими глазами. Но и со стороны: Она восхитительна. Она прекраснее всех. Неужели я живу с этой молодой, красивой женщиной? Она редко говорит мне о любви, но сейчас, смотря ей в глаза, я ощущаю силу её чувства. Нутром чую, что Она пойдёт за мной куда угодно...

— Борщ остынет, — насмешливо и довольно напоминает Она. — И дырку на мне не протри.

20

Мне уже ничего не остаётся, как пересматривать на телефоне и компе её фотографии. Вот Она в розовой кофте и светло-голубых джинсах. Мягкая кофта, из мохера или лебяжьего пуха, приподнялась и обнажила её упругий живот. Её плодородное лоно, не тронутое ещё осколками.

Моя рука привычно скользит вниз, под пояс её голубых джинсов. Она надувает живот и вопросительно смотрит на меня. Я делаю обиженное лицо и моргаю веками, словно собираюсь заплакать. Она осуждающе качает головой. Я продолжаю кривить губы, хмыкать носом и умолять взглядом. Она, бросив взгляд по сторонам, сдувает живот и пропускает мою руку внутрь. Мать, вернувшая балованному ребёнку любимую игрушку.

Ей нравились мои руки. Она любила их гладить и рассматривать. Любила прикосновения моих рук к своему телу. Последние месяцы Она уже не могла втянуть живот, ставший главной ценностью, осью нашего мира.

21

Какие они забавные и нежные — эти маленькие девочки. С тоненькими чистыми пальчиками, серебряными голосочками, доверчиво журчащими рядом с тобой над пупсиком, которого они с заботливой взрослостью кормят и укладывают спать. Их маленький, беззащитный мирок похож на шар одуванчика, по которому гусеницами проехала Украина, раздавив, смешав с грязью детские тела. Я смотрю на её лицо, на последней фотографии, такое наивное и печальное, и осознаю, что больше её фотографий уже не будет. Как не будет для неё жизни, школы... новых платьев, подруг, друзей... Не будет бесконечной череды мигов, из которых складывается жизнь, струящаяся, отведённый ей срок. У неё украли шестьдесят лет жизни. Срезали свежую, зелёную веточку, которая расцвела бы чем-нибудь удивительным... За её последним фото будут три дня детской жизни под обстрелами, которых она, на удивление, не боялась... и ужас последних секунд, о боли которых можно только догадываться по оторванной руке и размозжённому лицу... Пусть бы она рассказала о своей боли, об ужасе последних минут тем, кто её убил... тем, кто считает убийство детей допустимой политикой... Каждую ночь пусть бы шептала им на ухо о боли и ужасе детей Донбасса, плакала бы...

Пусть бы голоса убиенных детей Донбасса звучали везде, где появятся эти украинские и американские твари...

Я любил её дочь не только потому, что она пахла как мама и давала мне возможность подсматривать за её «любимым мамульчиком» в детстве. Я любил её (пусть это звучит банально), как произведение искусства, которое лепится, творится само по себе, по неведомым мне законам. Я мог стать соавтором выдающегося творения. Я любовался им, старался за ним ухаживать. Кормить, поливать и защищать от непогоды. И я не уберёг её! Как не уберёг и ту, которая родилась бы от слияния наших тел, наших жизней. Она любила говорить о своей сестричке, о том, как она будет её кормить, купать, одевать. Она хотела играть с живой куклой, а я хотел увидеть девочку, похожую на её маму, с примесью чего-то моего. Мои голубые с прозеленью глаза и её постоянно припухшие, резко очерченные губы так и не сошлись на незнакомом, но уже родном для меня лице. На лице, которое зрело в глубине её тела. Как это удивительно и непостижимо! Если есть божественное в этом мире, то оно именно в этом... Я не могу понять, как из процесса, после которого чувствуешь себя испачканным и идёшь мыться, к которому не прикладываешь ни сил, ни ума, ни вдохновения, получается чудо. И получается оно даже вопреки нашим желаниям и стремлениям.

Они же эту божественную лабораторию разорвали зазубренным, обгоревшим металлом... Не случайно, не по несчастному случаю, а умышленно. Разорвали — во имя Украины... будь она трижды проклята!

22

На кладбище влезли в голову стихи Блока, и я уже не могу от них отвязаться:

Была ты всех ярче, нежней и прелестней,

Не зови же меня, не зови!

Мой поезд летит, как цыганская песня,

Как те невозвратные дни...

Что было любимо — всё мимо, мимо,

Впереди — неизвестность пути...

Благословенно, неизгладимо,

Невозвратимо... прости!

Верность её, меня не волновала после того, как мы стали жить вместе. Когда Она жила сама, я её ревновал. Она дразнила меня и наслаждалась этим. Я с ума сходил, готов был спать под её дверью, только бы никого не пустить к ней. Но потом в верности её я был настолько уверен, что подсознание моё заменило «верность» на «нежность». Нежность её мне памятна. Я купался в ней. Она относилась ко мне бережнее матери. Пылинки с меня сдувала.

У Блока — «кляни», а у меня — «зови». Неужели я боюсь, что Она позовёт меня? Боюсь умереть? Но я бы хотел с нею встретиться! В раю, в аду — какая разница? Лишь бы с ней. Пуст мой дом... Даже не пуст, а разрушен... Нет её... И уже никогда не будет...

Прости, любимая, что я не уберёг тебя и наших с тобой детей...

23

Сотни, тысячи раз я, как сказочный богатырь, возвращался к камню на распутье дорог и пытался выбрать для нас дорогу жизни. Но, сколько не думал, не гадал, а вынужден был поворачивать направо, на дорогу правды, с надеждой выжить на ней и уцелеть. Налево — дорогой неправды и богатства — или прямо — дорогой жизни и беспамятства — ни Она, ни я идти не могли. Мы хотели бы пойти прямо и, позабыв себя, отказаться от родного языка, от русской культуры, признать, что прошлое наше, и сами мы — ошибка природы и прочее, то есть, выбрать духовную смерть вместо физической. Но нас так не воспитывали. И деньги для нас были не главное. Если бы ей или мне бросили миллион и сказали: «Слышь, ты, мать-перемать, подбери и отнеси», то Она бы обиделась, а я бы набил морду. Ни её, ни меня не приучили унижаться и врать ради денег и карьеры. Социальных навыков, необходимых для успешного продвижения по социальной лестнице, которые дети начальников получают в детстве, нам не привили. Папы-шахтёры не научили нас льстить, унижаться, предавать, пресмыкаться ради денег и карьерного роста. Они сами этого не умели. Шахтные посёлки вырастили нас прямолинейными, выносливыми и упрямыми.

39
{"b":"578791","o":1}