– Что старик? Корова то есть? – спросил он, смеясь огромным ртом с крупными зубами.
Старик мотнул головой. Солдат заржал ещё сильнее.
– А жена есть?
Старик кивнул и на всякий случай взялся за ружьё на плече. Конечно, оно было деревянное, но кто знает, если солдат бандитом окажется, вдруг поможет.
– А ночевать пустишь?
– А ты из какой армии? – спросил старик.
– Из нашей, – ответил солдат и снова заржал.
В общем отвёл ему дед место в нежилой части избы. Солдат не ворчал на холод и мышей. Лёг и сразу заснул. Проснулся спозаранку, растолкал деда и спросил его с таким видом, будто этот вопрос его всю ночь мучил
– А чего ты избу свою не достраиваешь? Вроде начал за здравие, а забросил? Ладно я – служивый и не в таких условиях спать приходилось. Тебе самому-то не противно со старухой в такой избе жить? Половина дома нормальная, а половина – пещера соляная?
– Не молодой я уже, – сказал старик. – Вот ежели бы ты мне годков жизни от себя накинул, так я бы и достроил избу-то. Ты сильно умный, солдат что ли?
– Нет, – признался солдат. – Скорей наоборот. Меня все Ржуном зовут. Не думаю, что это прозвище умного человека. Вот ты говоришь, что ты старый уже, а сколько лет у тебя изба недостроенная стоит?
– Ты поспал? – спросил старик. – Выспался? Вот и шуруй куда шёл и белкам анекдоты свои трави…
Дед насупился, а солдат рассмеялся, по доброму хлопнул его по плечу и подарил вот этот мешочек сухого молока с иероглифами на пачке. Прошлой зимой старик иногда подкидывал молока бабке в чай, а в эту зиму и совсем забыл про него, если б не колобок из теста на столе.
– Вот, – сказал старик, вставая так, чтобы бабка видела его губы, а значит слышала. – Посыпь этого молока. А то не хотелось бы кушать хлеб цвета махорки.
– Насмешишь тоже, – улыбнулась старуха и щедро сыпанула сухого молока в тесто, перед этим разбавив его кипятком.
Колобок получился крупным, твёрдым, основательным. Дед зачарованно взял его в руки, ощущая приятную тяжесть.
– А ты руки-то мыл?– спросила бабка. – Ну ка иди помой.
– Да чего? – отмахнулся дед. – Какие тут карнавальности придумаешь ещё? Все свои. Ты да я, да кусок теста.
– Ну ка положи! – вдруг взъелась бабка. – Положи, тебе говорю и пошёл руки мыть! В кои то веки хлебушек решили испечь, а ты тут своими корягами его хватаешь.
– Ну ты и вредная, – вздохнул старик и пошёл мыть руки.
Долго полоскал венозные кисти в тазике при сенках и тёр содой, посыпанной на старую варежку – тряпку для посуды.
– Довольна? – спросил, входя на кухню и вдруг забыл про свою обидку. – Ничего себе!
– А ты как думал, – прошептала старуха.
На потемневшем от времени мельхиоровом подносе лежал колобок. Был он большой, больше человеческой головы. На мгновение деду показалось, что на него смотрит чья-то голова с глазами, бровями и пухлым детским ртом.
– На лицо чьё-то походит, – заметил дед, подходя ближе.
– Он прекрасный, – Старуха не отводила взгляд от колобка и вдруг погладила его.
Дед вздохнул. Жена гладила сырое тесто так, будто это был ребёнок. Бабка наклонилась к колобку ближе и стала водить указательным пальцем влажным от масла.
– Тут бровки, тут глазки, а тут ротик. Вот и вышел наш бегемотик, – прошептала нараспев старуха.
– Ну всё, – сказал дед. – Хватит играться. Есть же хочется. Ставь его в печь, пусть печётся.
– Он такой красивый, что и жалко его в печь совать, – сказала бабка.– А уж как подрумянится, есть и подавно жалко будет.
– Чего ты в нём красивого нашла? Голова хлебная какая-то, – отмахнулся дед, уходя из кухни. При словах о еде, у него заурчало в животе.
– Не слушай ты его, – сказала бабка колобку.
Она оглянулась, узнать вышел ли дед и вдруг, повинуясь странному импульсу – очень быстро, как, наверное, это делает талантливый скульптор, не понимая откуда что взялось – обозначила у колобка глаза, ещё ярче подвела брови, собрала с доски оставшееся тесто и прилепила колобку ушки, носик и губы.
– Ну совсем как живой, – в полном восторге прошептала бабка и переложила колобка с мельхиорового подноса на железный печной противень, который она предварительно смазала бараньим жиром, целую банку которого в начале зимы привезла ей подружка Фая.
Подруга тоже незаметно за пролетевшие мимо годы превратилась в старуху. Фая мужа уже похоронила и хоть никому не говорила, но все знали, что ей нравится свободная жизнь. Потому что муж бывало колотил её. Ещё в далёкой молодости Фая говорила подруге, что ежели мужик тебя один раз кулаком приложил, то теперь можешь сама пару раз в месяц к нему подходить и просить: дай мне в глаз или, ну зафинти мне в подбородок. Потому что мужик, если на бабу руку поднял, то завсегда бить её будет.
Для себя старуха решила – вот ударит старик её хотя бы один раз, она ему сразу ничего не скажет, потому что злой мужик, хуже сумасшедшего барана. Она дождётся когда старик уснёт и черепушку ему кочергой ночью пробьёт и в бега подастся. Старик слава тебе господи ни разу её не тронул. Хотя по молодости бывало, что так закипал – того и гляди крышку как с кипящего чайника сорвёт. Но ничего – обошлось и жизнь уже прожили, слава богу.
Старуха задремала, пока хлеб пёкся в печке. Ей снилась юность и, как она вот так же сидела возле печки только в доме отца и мечтала о своей большой семье. Мечтала, что будет у неё минимум пятнадцать детей. Единственное, что пугало её тогда, кроме того, что женщина при родах может умереть, смешно сказать, боялась она не запомнить всех своих детей. Вот подойдет к ней муж и спросит, а где наш Никитка? А у неё глаза забегают: какой Никитка, тот который шестой или одиннадцатый? Или придёт она к речке и вдруг своего ребёнка спутает с кем-нибудь и чужого домой уведёт, а он ей скажет
– А ты не моя мама.
Как тогда соседям в глаза смотреть? Видать Господь почуял, что слаба её воля, слишком сильный у неё страх и не дал ей детей вовсе. Вообще ни одного не позволил. В соседнем селе одна баба даже утопилась, когда к тридцати годам не смогла забеременеть. Хотя может и дура, что утопилась. Вездесущая Фая рассказала, что дело то может быть не только в женщине, а ещё и в мужике. Сказала: Если бубенцы не звенят, то считай всё – детишек не будет…
Старуха улыбнулась, открыла печку, заглянула. Хлебный колобок хорошо зарумянился и стал почти бежевым со стороны, где у печки была чугунная стенка и она сильно там раскалялась. Старуха подцепила колобка железной рогатиной, подтянула к отверстию, чтобы повернуть его, дабы не надуло внутри хлеба пузырей. Развернула колобка непропечённой стороной и вскрикнула от неожиданности.
На неё смотрело человеческое лицо. А выражение у лица было вдохновенное и живое! С таким лицом люди священное солнце в своих домах рисовали. Круглая, светящаяся физиономия с огромными глазами. Того и гляди в разные стороны лучи света начнут расходиться!
– Боженьки, ты боженьки, – прошептала старуха. – Талант у меня что ль пропадал всю жизнь? Надо было горшки и изваяния лепить, а не на деда молодость тратить.
– Нехорошо так говорить.
– Чего это не хорошо? – спросила бабка и осеклась, когда поняла, что разговаривает с колобком в печи.
Ею же полчаса назад нарисованные губы двигались. Губы Колобка снова разлепились и внутри, где у людей язык и нёбо, старуха заметила влажные волоски непропёкшегося теста. Сердце бабки заухало и она съехала с табуреточки на колени и так стояла, ловя ртом воздух и держась рукой за грудь, где больно кололо. Вот поди так же наш Шарик перед смертью мучался, – подумалось старухе. Она протянула руку и дотронулась до уха Колобка. Ухо было наполнено теплом, как человеческое.
– Ай! – сказал Колобок и спросил.– Чего ухо трогаешь?
– Дед! – заорала изо всех сил бабка. – Дед, иди сюда!
Старик как раз стоял в середине нежилой части избы и в сотый наверное за жизнь раз думал как да что тут лучше переделать и с чего начать. Был у деда нарисованный план, про который старуха знала и даже втайне рассматривала при свете лампадки, пока дед спал, а она штопала его штаны, где лежала записка.