– Кушай, Маша, кушай, – сказал дедушка со своей ироничной ласковостью, положил мне на тарелку гребешок и придвинул вместе с вилкой большую деревянную ложку с нарисованным петушком, которую я считала своей и просила, чтобы ее всегда клали на стол рядом со мной.
Привыкшая ловить в любой ласковости подвох, то улыбаясь, то хмурясь, я, отодвинув тарелку, залезла под стол и принялась втихаря стягивать с ничего не чувствующих родственников тапочки, а после незаметно выбросила их за окно.
Когда же кто-то хватился своей обуви и сказал в сердцах: «Ах!..», все смешно закудахтали, как куры, а я сиганула от греха подальше в окно, услышав напоследок взвинченный голос матери: «Сами вы ужасные!»
И еще одно воспоминание.
Опять наш дом в Запорожье. Мы играем с приехавшей намедни моей двоюродной сестрой в большую и маленькую обезьяну.
Культурная девочка с большим пышным бантом в прямых белых волосах до пояса, очень стройная, с тонкими чертами не по-детски серьезного лица, дочь учительницы, весь вечер она с молчаливым укором-удивлением смотрела круглыми голубыми глазами-бусинами на все эти излишества из моего обычного репертуара. Благоразумно отойдя на другой край дивана – мы только что прыгали на нем, – сестра спросила:
– А ты какой хочешь быть обезьяной – маленькой или большой?
– Конечно же большой! – кричу я, скорчив свирепую рожицу, и, подбежав, толкаю ее с разбега в грудь, и она летит кубарем на пол.
Я же снова выскакиваю с хохотом в окно, не желая слышать кудахтанья.
Так какая мне больше нравится обезьяна – большая или маленькая, большая или маленькая, большая или маленькая?!
Господи, мне больше не нравятся обезьяны! Я хочу быть человеком!
Вот только… эээ… как мне быть с этим пригорюнившимся на бордюре песочницы малышом, как дать ему понять, что я уже наполовину человек? Ведь я такая неумелая!..
Спокойный, как Штирлиц, милый Мурзик тихо подбрел своей величавой походкой и лег, довольный, у моей ноги, положив на лапы морду с поглядывающими на все про все с бережным вниманием необычайно глубокими глазами темно-янтарного цвета.
В то лето, вернувшись из Запорожья, я обнаружила на засеянном мною поле в овраге выросшую мне по пояс кукурузу, стоящую среди бурьяна.
Кукуруза без меня засохла – лето выдалось засушливым.
Но я все равно ликовала в душе, радуясь своему первому, все-таки нежданно-негаданно взошедшему урожаю.
Часть вторая
1
Итак, я была плохой. А мир вокруг, в общем-то, хорошим.
Теперь же я как-то вдруг, в одночасье, стала хорошей.
А мир – почему-то плохим.
Это плохое, желая видеть в мире одно только совершенство, я обнаруживала буквально во всем.
И тем сильнее – буквально до кома в горле – радовали меня день ото дня проблески прекрасного или просто хорошего.
Про хорошее я постараюсь рассказать побольше…
Я уже не была прежней, кровно соединенной с происходящим вокруг тысячами невидимых нитей, по которым, как кровь по кровеносным сосудам, циркулировали, молниеносно сменяя друг друга, привычно кружащиеся по одному и тому же общему руслу мысли, чувства, настроения.
Внутри я все больше превращалась в силящегося разгадать какую-то загадку ребенка, который, привалившись плечом к стене с облупленной штукатуркой, глядел куда-то вперед, поверх голов, поверх бурлившей повсюду жизни и отслеживал при этом перемены в ней открывшимся периферийным зрением.
Но это был не тот чудесный ребенок с невыразимо прекрасными чертами, который с болью и слезами взирал на точно такие же боль и слезы и мог жить только в самом чистом, потаенном, скрытым даже от меня уголке моего сердца. Тот ребенок выплывал из золотисто-зеленоватой дымки лишь на миг.
Тот ребенок, в которого превратилась я, был ребенок вспоминающий. Силящийся вспомнить своего растаявшего в дымке друга и брата, собирающий для этого, как в один кулак, всю силу бедной мысли.
Наружно это привнесло в мое лицо отпечаток страдания и рассеянности, а в походку и движения – еще большую скованность и напряженность. Что сочеталось с почти полным пренебрежением к одежде и деньгам, желанию блеснуть чем-то внешним, прославиться чем-то незаслуженным, приврать, прихвастнуть. И это при том, что большинство людей вокруг, к моему великому сожалению, проявляло повышенный интерес как раз к вещам такого рода, несмотря на то что на страницах книг и газет, на экране телевизора и даже на плакатах и стендах в учреждениях и на улицах настойчиво культивировалось нечто противоположное.
Моему вопрошающему, сбитому с толку уму и щемящему, только что проклюнувшемуся в груди новому сердцу необходима была религия.
И я создала ее из сподручных средств, повенчав свой природный анархизм с марксизмом.
Первый давал простор, а второй – ориентиры в этом просторе.
Это было как чистое поле, где я творила собственную душу перед алтарем мыслей, чувств и отношений, которые как бы опаляли ее высоким огнем. И если что-то во мне или вовне меня противилось этому огню, то это становилось для меня источником нешуточных разочарований как в себе, так и в людях.
«Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество» – трудно поверить, что меня, четвероклассницу (по нынешним меркам – пятиклассницу, если прибавить нулевой класс), в то время как другие мои сверстницы уже поглядывали на мальчиков и судачили о любви, эти затертые до казенщины ленинские слова приводили буквально в священный трепет.
Но при всем том, при всей своей внешней напускной серьезности среди недрузей, я не только не переставала быть в душе ребенком, а, напротив, все больше становилась им, заново обретая вкус и доверчивость ко всему естественному – светлому, тонкому, глубокому, непритязательному, сложному и в то же время простому, ясному, хотя вместе с тем и таинственному, струящемуся неприметным светом.
«Главное, ребята, сердцем не стареть» – это была вторая по силе воздействия на мои фибры расхожая цитата из фразеологического арсенала видимого и невидимого идеологического фронта под командованием нашего доблестного Политбюро во главе с ассоциирующимся у меня с Кутузовым мудрым, неторопливым дедушкой Брежневым. Эта строчка из песни высекала у меня чуть ли не искры из глаз, и, когда я слышала ее, на глаза, вопреки бодрому мотиву, навертывались слезы, как и у самого дедушки Брежнева, когда он украдкой смахивал слезу на Парадах Победы. Я чувствовала в такие мгновения: где-то в глубине сердца у меня кремень, который всегда будет высекать искры, соприкасаясь с прекрасным, и это называется бессмертием.
Как я любила все эти парады и демонстрации, все эти выставки достижений народного хозяйства, все эти съезды, пионерские сборы, комсомольские собрания и даже растянутые речи дедушки Брежнева! То, чего я не имела возможности видеть и слышать вживую, я завороженно поглощала с экрана телевизора, поглощала с необычайным вниманием, будучи погруженной во все тот же священный трепет, а на самом деле – в свою собственную вибрирующую, переливающуюся всеми цветами радуги, плещущую внутри ласковым теплым морем, верящую в безусловное добро душу.
Слова доброго пастыря – вождя и учителя, старшего друга всех детей, которых он радушно целовал в щеку, когда те подносили ему цветы, человека, отвоевавшего для них у демонов-фашистов Малую землю, грудь которого к тому же была четырежды отмечена Звездой Героя Советского Союза, – были тем елейным маслом, которое таинственно растворяло все грехи и сомнения. Смысл их был важен меньше и всегда отходил на второй план.
А сколько я читала книг о революции и войне! О Гражданской войне – и Великой Отечественной!..
Как вдохновлялась стройками коммунизма и целиной, мечтая отправиться работать на БАМ после того, как закончу школу!..
Эти мечты и цели полностью смели мои прежние интересы к природе и природоведению. Век географии сменился в моем личном календаре веком истории.