— А почему я должен их прощать? Разве я Бог — прощать?!
— Не прощай, как Бог. Прощай, как ты… или не прощай. Как хочешь.
— Никак не хочу…
Гай повернулся, уводя взгляд от восковых умоляющих лиц. Повернулся, шатаясь, подошел к столбу. Провел рукой — пальцы покрылись копотью; медленно опустился на камни помоста. Потянулся к вороту рубашки, но рубашки не было, рука наткнулась на мешковину — одеяние смертника.
«Они были темные, бедные… люди… Ослепленные… невежеством». — «Что же, ты их оправдываешь?» — «Я не оправдываю, но…»
— Это несправедливо, — сказал он глухо. — Нельзя одновременно… на одних и тех же весах… бедных, запуганных темных людей… которые не ведали, что творят… и… этих. Так нельзя, всех вместе, одним судом, так нельзя…
— Здесь не розничная торговля. — Это был голос прежнего Крысолова, негромкий и язвительный. — Здесь все только оптом… По-крупному. А «ведают» или «не ведают»… Люди, в общем-то, на то и люди, чтобы вот именно ВЕДАТЬ. Суди сам… Я не тороплю.
Гай откинул голову, прислонившись затылком к столбу. Закрыл глаза, но взгляды тех, кто собрался на площади, пробивались, кажется, даже под опущенные веки.
Вот оно что… Вот этот сон.
Не то город, не то поселок с уродливо узкими и кривыми улочками, а над ними… Небо… неестественно желтое… без-лицая толпа… с низким утробным воем, и он знал, куда его тащат, но не мог вырваться из цепких многопалых рук, но страшнее всего… начинал различать лица; выкрикивала проклятия мать, грозил тяжелой палкой учитель Ким, скалились школьные приятели, мелькало перекошенное ненавистью лицо старой Тины — и Ольга, Ольга, Ольга… Гай пытался поймать ее взгляд, но…
…Железные веревки, не мог пошевелиться, привязанный к столбу, его заваливали вязанками хвороста выше глаз…
Стоп. Не то. Почему среди толпы?..
Он поднялся. Подошел к краю помоста, уставился в толпу пристально и жадно. Воспаленные глаза подсудимых не смели больше вопить о пощаде — глаза молчали, и на дне их лежало понимание. Собственной обреченности. И справедливости вынесенного приговора…
Гай всматривался. Не могло ему мерещиться — во сне он видел среди НИХ и мать, и учителя, и Ольгу тоже видел, а ведь если это так…
Он смотрел и вглядывался, и время от времени сердце его прыгало к горлу — он узнавал. Лысина учителя — но нет, это не он; глядящие из-за чужих сомкнувшихся спин робкие глаза Ольги — но нет, не она, привиделось, показалось… Плащ точно такой же, как у Тины, а это кто, мама?! Нет…
— Наваждение, — сказал он беззвучно, но Тот, кто был Крысоловом, снова услышал:
— Смотри. Думай.
— Я не могу… Нет, я так не могу.
— Никто не требует невозможного… Стало быть, они обречены.
По площади прошел стон. Жуткий звук, мгновенный и еле слышный; прошел, прокатился волной — и стих. И все они стали опускать глаза.
По одному. Постепенно. Беззвучно. Только что человек смотрел, исходя мольбой о милосердии, — и вот взгляд его погас, как свечки. Потупился, ушел в землю — «если ты так решил, значит, это справедливо».
«Если ты так решил, значит, это справедливо».
«Если ты так решил…»
Вся площадь, вся огромная площадь, многие сотни людей. Один за другим уходящие взгляды. Опустившиеся на лица капюшоны, склоненные головы, полная тишина.
— Чем они наказаны? — спросил Гай быстро.
Черная фигура чуть заметно покачнулась:
— Не твоего ума дело.
— Но я же должен…
— Не должен.
— Именно я? Почему?!
— По кочану.
Гай вздрогнул. Бесстрастная черная громадина, онемевшая от отчаяния площадь — и этот насмешливый, нарочито язвительный ответ…
Он вернулся к столбу. Сел у его подножия; площадь смотрела вниз. Все взгляды лежали на земле, и казалось, что земля эта покрыта истлевшими, свернувшимися в трубочку судьбами.
— Я думаю, они раскаялись, — сказал он хрипло. — Я прощаю их.
Слова стоили ему дорого; выговорив их, он ощутил одновременно и тяжесть, и облегчение. И теперь…
Он смотрел на площадь — и видел все те же опущенные головы. Все те же согбенные спины. И молчание длилось, длилось…
Ничего не произошло. Ничего не изменилось.
— Сказал? мало, — медленно отозвался Тот, кто был Крысоловом. — Ты сказал… а простить-то и не простил.
— Значит, у меня не получится, — сказал Гай шепотом. — Я… не святой, чтобы…
Молчание. Над склоненными головами плыл явственный запах земли — развороченной. Глинистой. Такой, что Гаю без усилия увиделась яма, в которую опускали гроб с изувеченным телом Иля…
«…Нет, темнота не страшная, ты представь, что это она тебя боится… Не ты — ее, а она — тебя, понимаешь, вот и скажи — темнота, я добрый, не обижу…»
Гай всхлипнул.
Все напрасно. Ничего нет. Гимн бессилию, обреченности, тоске и смерти. Молча тоскует площадь, а он — что он может сделать?! ЗАБЫТЬ?
А как можно простить, не забывая?
С другой стороны, какой прок в прощении, если — не помнить?..
— Я прощаю вас, — сказал он еле слышно.
Ничего не произошло. Только ниже наклонились головы.
«Нет, темнота не страшная… Не бойся темноты, Гай. Ведь по другую ее сторону, ты знаешь, есть твой дом, и мы тебя любим и ждем…»
— Ну какие вы сволочи, — сказал Гай сквозь слезы. — Ну как я вас ненавижу, ну что вы со мной делаете?.. Зачем мне это надо, за что?.. Какие вы гады, какие… ну… я…
Он закрыл лицо ладонями. И прошептал, давясь слезами:
— …прощаю…
Земля дрогнула.
И в следующую секунду дома вокруг площади стали падать.
Они рушились беззвучно, не рушились даже, а рассыпались в прах — сначала обнажался остов, потом оставалась медленно оседающая туча пыли. Гай стоял на коленях — и смотрел на этот конец света, пока камни под ним не заплясали, разъезжаясь; закопченный каменный палец накренился и рухнул, распавшись в ничто. Дольше всего держалась колокольня, но и она наконец уронила онемевший колокол и превратилась в груду поросших мхом камней. Распад закончился.
Пустого Поселка, именовавшегося когда-то Горелой Башней, теперь не существовало. Были развалины — древние, затянутые корнями, поросшие кустарником, завоеванные лесом, большей частью неразличимые среди буйной зелени, и единственным знаком цивилизации был автофургон, ожидающий совсем неподалеку, посреди узенькой, поросшей травой дорожки.
Гай сидел на вросшем в землю камне, среди желтой, годами осыпавшейся хвои. И дышал хвоей, а неторопливый лесной ветер потихоньку остужал горящие, прямо-таки воспаленные щеки.
Крысолов деловито стряхнул глину с выцветших защитных штанов. Присел рядом, отыскал среди хвои камешек, подбросил высоко вверх, ловко поймал. Протянул Гаю:
— На.
Гай взял, подержал на ладони, потом спросил:
— Зачем?
Крысолов пожал плечами:
— Мало ли… Видишь, там дырочка. Талисман…
На обломок столетнего пня села непуганая синица. Где-то заверещала цикада, и голос ее был голосом горячего безмятежного лета. Цикаде ответила другая — теперь они верещали дуэтом.
Гай бездумно ощупал себя — рубашка, штаны… и воспоминание о балахоне из мешковины. Пальцы помнят… тело помнит, каково это на ощупь…
— Как ты? — негромко спросил флейтист. — Все в порядке?
Гай спрятал лицо в колени и заплакал. Захлебываясь, навзрыд, без оглядки; его слышали только синица и Крысолов. Цикады не в счет — все цикады мира слушают только себя…
Синица удивленно пискнула. Крысолов молчал.
За лесом садилось солнце.
— Мне жалко, — сказал Гай, выплакавшись. — Слишком… мне жалко. Этот мир… мне не нравится. Я не хочу… в нем…
— Подумай, — медленно отозвался Крысолов.
Косые лучи заходящего солнца осветили верхушки сосен. По колену Гая взбиралась зеленая меховая гусеница; захлопали чьи-то крылья.
— Мне простятся эти слова? — спросил Гай шепотом.
— Уже простились. За сегодняшний день тебе многое… ну, пойдем. Там ждут тебя твои животные…
Солнце село. Свечки сосен погасли; синица вспорхнула и полетела в лес.