— Тебе не скучно целый день одному в кабине? — небрежно спросил Крысолов.
Гай пожал плечами. Вероятно, его попутчик не имел представления ни о прелести одиночества, ни о притягательности бесконечной дороги; объяснять что-либо Гаю никак не хотелось, и потому он только коротко вздохнул:
— Нет.
— И не страшно? — продолжал Крысолов все так же небрежно. — А вдруг мотор заглохнет, или там авария, или сердечный приступ?.. Впрочем, для сердечного приступа ты еще, пожалуй, молоденек.
Гай подозрительно на него покосился. Хотел сказать, что с подозрительными спутниками путешествовать куда опаснее, — но не сказал, конечно. И не сказал, что знает Рыжую Трассу как свою ладонь. И вжился, как в привычную одежду. И что скука приходит, как правило, в шумной толпе…
Среди местной молодежи Гай был безнадежно чужим, как, впрочем, безнадежно чужим он был и среди братьев-студен-тов. Он умел рассказывать анекдоты и органично вписываться в попойки, он даже нравился фермерским дочкам — но своим от этого все равно не становился. Его, кажется, даже побаивались, и в друзья к нему никто не набивался; правда, и обижать не обижали, потому что в драку он бросался, не раздумывая, и дрался так, как дерутся загнанные в угол звери. И даже парни покрупнее, посильнее и позадиристей предпочитали с ним не связываться — «этот, который… бешеный, рёбя, ну его…»
Горластой вечеринке — и даже в компании юных девушек — Гай предпочитал общество старой Тины; сидел, уставившись в огонь, слушал и молчал, истории заканчивались, а он все молчал, и даже старуха понимала тогда, что человек этот не здесь, а где — она догадываться не пыталась…
Гай вздрогнул. Крысолов больше не смотрел в небо, а искоса разглядывал его, Гая, и от этого взгляда ладони, лежащие на руле, вспотели.
— Как ты очутился на этой дороге? — спросил флейтист негромко, будто бы сам у себя.
Гай захлопал ресницами:
— Работаю… Ну, работаю. Работаю, а что?..
— Ничего, — Крысолов хмыкнул, как бы с досадой, — работай себе… В городе что нового?
— Ничего, — эхом отозвался Гай и тут же испугался, как бы его ответ не прозвучал издевкой, — ну, студенты там… бунтуют…
— А ты? Не бунтуешь, ты же студент?
А ты все знаешь, подумал Гай тоскливо. И буркнул сквозь зубы:
— Мне некогда. Летом не заработаю — чего зимой жрать-то?..
— С голоду умрешь, что ли?
Крышу кабины задела ветка, потом еще одна. Дорога сузилась и нырнула в маленькую рощу.
— Тебе что, больше негде подработать? Все-таки студент блестящего университета…
— Что сейчас блестит… — пробормотал Гай угрюмо. — Ничего не осталось… блестящего…
— Да репетитором бы нанялся… несложно и пристойно, а здесь… пыль глотаешь…
— Здесь лучше.
— Объясни.
Гай разозлился не на шутку. Вот прицепился, клещ, ничего не было в договоре о том, что он будет болтать всю дорогу…
— Платят хорошо, — выдавил он неохотно. Передохнул и добавил совершенно неожиданно для себя: — И потом, я отсюда родом.
Нет, ну что за сила дернула за его неболтливый, в общем-то, язык?!
Крысолов хмыкнул. Поерзал, устраиваясь поудобнее:
— Ой как интересно… Из Лура?
— Из Косых Углов. Это западнее.
— Смотри ты, совсем ведь рядом… К родителям ездишь?
Гай хотел соврать, но не решился:
— Нет.
Этим «нет» он изо всех сил попытался поставить жирную точку; Крысолов, однако, плевать хотел на все знаки препинания.
— Нет? Но родители живы, надеюсь?
— И я надеюсь, — пробормотал Гай устало.
— Да где же они у тебя?
— А кто его знает…
И снова они молчали, но Крысолов не отводил взгляда, смотрел на Гая, и сквозь Гая, и внутрь Гая, в самое нутро, и тот не выдержал наконец:
— Ну не хочу я говорить! При чем тут… Мы что, об этом уговаривались? «За жизнь» рассказывать — уговаривались, да?!
— Не кричи.
Гай осекся. Фургончик, пискнув тормозами, остановился у обочины; Гай стискивал зубы, ему казалось, что он — закупоренный кувшин со жгучим содержимым и печать вот-вот слетит, потому что нечто, наполняющее сосуд по самое горлышко, поднимается, и растет, и просит выхода…
Его распирали слова. Он, как мог, сдерживался — но слова стояли уже у самого горла.
— Ну… Да ладно, не держи себя. Я слушаю, парень.
И, как ребенок, на чье плечо легла рука неумолимого взрослого, Гай начал, сперва медленно и запинаясь, а потом все быстрее и проще, и даже с неким странным облегчением:
— Ну… мать моя родом из Столицы. Двадцать лет назад там была заварушка, еще самая первая… А она на вид была явная северянка, а к северянам относились что ни день, то гаже, ей пришлось бежать… В Косых Углах она как раз и осела. А отец тоже был пришлый, из предгорий, там ему видение было или что-то в этом роде, что он человечество должен… спасать… И когда я родился, отца уже и близко не было — предназначение у него… штука суровая, на месте не усидишь… Он пошел творить благо, мать осталась одна, и ей, я думаю, туго пришлось, а я, как говорили, потому только выжил, что родился уж больно здоровущим, килограммов на пять. Я очень долго себя не помню, в пять лет — не помню, в семь — не помню еще… А потом появился Иль.
Он был… ну, вообще-то он был рыжий. В дом войдет — будто факел внесли… Он тоже когда-то бежал из Столицы, потому что северяне — северянами, а рыжих тогда не то что не любили — лютой ненавистью, будто это они во всем виноваты… И вот он прибился в Косые Углы и стал мне вместо отца. И мать при нем успокоилась, повеселела, орать перестала… на всех… Кем он был в Столице — не знаю, он молчал… но уж был он не из простых, это точно. Выучил меня грамоте, сказки сочинять… Кораблики в лужах, змеи какие-то воздушные, с хвостами, как у драконов, и все говорил, говорил — чужие страны, лето круглый год, а в других круглый год зима… Я с ним был, как в крепости, и мать с ним была, как в крепости, он пах табаком, но не сильно, а приятно, он мало курил… У него был шрам над левой бровью. Он каждое утро мылся в бадье, даже в холода, и меня приучил… И он был очень добрый…
Гай замолчал. Старые, забитые в дальний угол памяти, запретные воспоминания все еще имели над ним власть.
— А потом?
Гай проглотил комок в горле:
— Потом мы поехали на ярмарку, там мальчишка стянул у кого-то кошелек, а его поймали… мальчишку… И забили ногами до смерти. То есть они только начали его бить, а тут Иль стал белый, как стенка, даже веснушки… пропали. И… кинулся отбивать того… пацана. А ведь рыжий, рыжих все ненавидели… и до сих пор. Ему бы в тени держаться… внимания к себе… А он кинулся. И они его тоже забили — много, целая толпа, и женщины, и все хотели пнуть, когда привезли домой, то только по волосам и… узнали.
Стояло безветрие.
Солнце подернулось дымкой, и с запада на него ползло, надвигалось нечто зловещее и серое; в кузове тихонько возились нутрии.
— И сколько тебе было лет?
— Десять.
— Ты точно все помнишь?
— А что мне еще помнить? — Гай даже засмеялся, правда не особенно весело. — Уж то, что было потом, помнить совершенно незачем. Мать после похорон неделю молчала, потом собрала вещички, меня — и вперед, к черту на кулички, в веселый город Гейл… Сперва чуть с голоду не померли, потом мать устроилась на приличную работу, и стало полегче. А еще потом мы вдруг разбогатели, у матери завелась куча платьев, она по нескольку дней… короче, не было ее. Потом она отдала меня в пансион, что-то вроде привилегированного приюта; вот тут-то мне стало совсем кисло, я сбежал раз — вернули и выпороли, я сбежал два… Не знаю, чем кончилось бы, но мать снова осталась без гроша, бросила прежнюю работу, переехала со мной в предместье… И я очутился в бесплатной школе для бедных. А там был учитель Ким.
Он был… ничего в нем не было рыжего, он лысый был, совсем, как колено, но это был первый человек, который напомнил мне Иля. Жил при школе… Глобус с дырой в боку. Пыль… книжная, она не просто пыль, она будто… будто время слежалось. Собственно, если бы не учитель Ким, черта с два мне быть в университете. У него была дочка… Ольга. Она писала стихи, то есть не писала, а они из нее лезли. Ночью проснется, плачет, дрожит, температура… тридцать восемь… пока не запишет. Запишет — все… Она их потом жгла. И рвала, а они все равно ее мучили, она мне говорила — ну что это, может, я ненормальная…