— Да посмотри, что у нас в магазинах! Соль, спички, водка! О какой сытости говоришь?
— Но не вечно же так будет! И потом, одно дело — в магазинах и другое — дома. Никто же не пухнет от голода.
— Не пухнут, но и не обжираются. Масло, мясо, молоко — по талонам! Это в наших-то богатейших краях, которые считались житницей Сибири! Заграничный хлеб жуем — позор!
— А кто в этом виноват?
— Кто? Дед Пихто! Командиров многовато, а слово «хозяин» ругательным сделали. Пятнадцать лет после кукурузы одними орденами занимались, пузо тешили да целовались на весь мир. Вот и получили! Нет, ты меня не перебивай. Я сказал, во-первых. А во-вторых, насчет куркулей. Говоришь, нет дела до всего остального мира? Это не так. Хлебопашец, работающий не только для себя, не огорожен от мира. Вот ежели бы он только для себя, тогда — верно. А если кормит других, то никаких стен нет и быть не может. Человек трудится, сдает продукты, накапливает добро — стране, другим людям. Разве это плохо? Конечно, крестьянин-труженик живет замкнутой жизнью, книг не читает, в клуб редко ходит, заумных споров не ведет, но он же кормилец, не захребетник! Вообще давно хотел сказать тебе... Я не больно-то силен в грамоте и в науках, но по жизни знаю. Надо все время видеть перед собой и ту светлую мечту, за которую бились и полегли тысячи и тысячи людей. И совсем неглупых людей. Хороших людей! И пока что лучше этой мечты люди ничего не придумали. Так? Или я отстал? Может, уже придумали? Тогда скажи, просвети. Что? Молчишь? Нечего сказать?
— Ну ты такой козырь выложил — хоть стой, хоть падай. Мы же о киловаттах для моей установки, а не о всем человечестве...
— И я — о киловаттах. Только о каких? О народных! Народ все видит, все подмечает. Молчит, терпит, но — сколько можно! Ты сбежал в город, девки бегут, как крысы с корабля, мужики бегут, здоровые, работящие, честные,— кто останется? Ханыги? Пьянь подзаборная? Что ж тогда станется с землей, с милой нашей родиной, с природой? Они ж, гады, все продадут, пропьют, искурочат!
— Скажи, пожалуйста, вот ты такой сознательный, агитируешь за светлое будущее, а что ж ты все крутишь, хитришь, лавируешь, на словах соглашаешься, на деле — нет? Говоришь одно, делаешь другое. Еще пацаном был, поражался: как же, думаю, так можно? В телефон говоришь «да, да, да», а отошел от телефона — фигу показываешь. А? Батя? Как это так у тебя получается?
— Ты что, дундук? Такие вопросы задаешь? Это с умным можно спорить, воевать, а с дураками — только соглашаться. Это тебе ясно?
— Но Ташкин разве дурак?
— Ташкин не дурак, но зачастую всего лишь передатчик чужих команд. Ему дали указание, он не спорит, передает дальше. Начинаешь спорить с ним, он посылает на три буквы и — прав! Спорь, но не с ним. А с кем? Кумекаешь? Куда это я полезу спорить, когда каждый час горит, света белого не видишь! Вот и говоришь: будет сделано! Это, по-твоему, не честно, а по-моему, честнее, чем забрасывать дела и ездить за тридевять земель качать права. Хотя есть и такие любители. Но их народ не уважает, долго не задерживаются, кочуют из одного кресла в другое, и везде от них стараются избавиться.
— Значит, борьба у нас не в почете? В почете лицедейство?
— Не знаю, что и где в почете, а у меня теперь в почете здравый смысл, так я тебе скажу. А борцы твои пускай на арене в цирке выступают. Сколько нашего брата, кто возникал в свое время, повыдуло сквозняками — и до войны, и в военную годину, и после. Хватит головой стены прошибать — за правое дело бьешься, а тебе шьют прямо противоположное: выступаешь против линии, показываешь политическую незрелость, саботируешь решения... А еще так бывает: начинаешь спорить, ломиться, требовать, а на тебя глядят оловянными глазами: «Ты что, умнее всех? Или больше всех надо?» Нет, не умнее, нет, не больше всех надо. И — затыкаешься. Вот так, товарищ ученый...
— Чудак ты, батя, сам себе противоречишь... Ну ладно, мы оба с тобой такие теоретики, что лучше не надо. Другое хочу тебе сказать. У меня друзья в городе, по институту, ну ни одного нет, чтобы отцы были вроде тебя. Всеми силами стремятся помочь своим детям, в город устраивали, на работе подсаживают, вообще опекают. Хотят, чтобы дети жили по-человечески, если самим не удалось. А ты... Так и норовишь палки в колеса... Впрочем, хватит об этом. Кое-какого успеха я все же добился, правда?
— Да, успеха ты добился, вижу. При машине, с женой не промахнулся, со шмутками нет проблем. И на любовном фронте — сплошные победы. Только, друг любезный, вот что хочу тебе сказать... Гордыня тебя точит. И в науке твоей — не дело — гордыня движет. Видали, заявился народ удивить, до неба дует, живность травит, в машине разъезжает. Только дутье-то твое пустое, воздух гоняешь туда-сюда, лягух тревожишь. Наука потому и зовется наукой, что должна защищать природу, с умом подходить, а твоя — не наука, а выкобенивание!
— Ну, знаешь ли! Позволь другим судить, какой я наукой занимаюсь. А насчет успеха, неуспеха и прочих высоких материй, давай не будем. Поучать может тот, у кого совесть чиста...
— Как? Как ты сказал?
— У кого совесть чиста!
— А у меня, что же, выходит, не чиста?!
— Ну не знаю... Ташкин, говоришь, передатчик чужих команд, а ты, значит, кто? Рапортователь? Бу сделано! Догоним по молоку? Бу сделано! И — Чиликиных споил. Птицефабрику досрочно? Бу сделано! И — пятьсот яиц липовых сдал. От твоей «мудрости» мать болеет, она-то как раз и не может врать, святой человек. Так что, батя, все у тебя было — и рапорты, и крутеж, и подарки налево и направо, и пили у нас будь здоров! Так что не тебе меня упрекать, не тебе!
— Ох, как злость в тебе сидит! Значит, помнишь, как по морде получил? Не забыл и не простил. Ну и я не забыл. И больней всего не то, что ты мне дал сдачи, а то, что я первый руку поднял. Вот из-за этого и боль — прямо сердце жжет! Жалею, ох как жалею, что не сдержался, дал волю рукам. А надо, надо сдерживаться. И от зла, и от добра. Иной раз кажется, что добро людям делаешь, а им это в обиду, не надо... Ты вот про Чиликиных вспомнил... А дело-то было чистое, не так, как ты думаешь. Они там двое остались, Галка с Тоней Глуховой, а зима, морозы, метели, ни пройти, ни проехать, на тракторе только и добирались. Да, возил водку и сам пил с ними. А что было делать? Как спасать стадо? Скотина беззащитная, живые души, телятки малые — да разве мы изверги, чтоб животину морить голодом. Конечно, можешь возразить: а люди хуже? Но люди-то разумные, с понятиями, я же не спился! Да и другие потом тоже не раз отсиживались на ферме, и ничего. Нет, Коля, не спаивал я их, никакого черного умысла не имел, хотел поддержать, помочь девчонкам, чтобы не ушли, не бросили стадо заживо среди зимней стужи. Не вина, а беда, но, как видно, теперь уже и вина! Вот как добро оборачивается...
— Значит, надо было удержаться от добра?
— Надо было скотину на мясо пустить, вот что надо было сделать! Если уж на то пошло.
— А как же колхозное стадо?
— Новое б завели. Да что ты соль на рану! Ты что, садист? Я же признал свою вину — какого хрена!
— Не серчай, батя, разговор путаный, но все-таки дай слово, что включишь мою линию. Ведь не в бирюльки играю, действительно важную установку испытываю.
— Ишь, почуял слабину и — в наступление. Не дави, Коля, бесполезно. Пока птичник не даст продукт, никаких разговоров. «Самовар» твой подождет. Все! Некогда! Иди гуляй.
2
Солнце палило немилосердно. Уже который день вдали за полями взбухали белесые тучи да порой посверкивало, но грозы шли стороной — тяжесть зноя не ослабевала, казалось, и ночью.
Превозмогая вялость, Иван Емельянович вышел на крыльцо — пахнуло жаром, как от раскаленной сковороды. Картофельная ботва в огороде побурела, листья свернулись, зелень на грядках поникла, завяла. Воды в колодцах едва хватало на еду людям да на пойло скотине. Самые старые старики не помнили такого знойного лета, всё сдвинулось в природе после разлива гэсовского моря: возле воды — сушь, вёсны — холодные, зимы — насморочные, болота — пересыхают...