Бабка умолкла. Склонив набок голову, уставилась задумчивым взглядом в одну точку — ее черные, натруженные, припухшие в суставах пальцы мяли, теребили край скатерки. В порыве теплоты и признательности Аня накрыла ее руку своей, благодарно сжала. Бабка прикрякнула, смахнула слезу.
— Так вы советуете вообще не трогать его сейчас? — спросила Аня.
— Чё я могу советовать? — уклончиво ответила старуха.— Как сердце насоветует, так и поступай.
Аня отвела взгляд, задумалась. Сердце... Опять те же муки: какие голоса звучат — сердца ли, разума ли? А может, вообще все это наваждение? Эта деревня, бабка, две дремлющие в пыли курицы... Какой во всем этом смысл? Почему все это вторглось в ее жизнь? Разве о таком мечталось ей теплыми домашними вечерами в недавней юности за книгами Ромена Ролана, Гюго, Фейхтвангера? Неужели вся жизнь будет состоять из подобных путаных загадок? Загадки раздражают ее, ей нужна ясность, четкость во всем — как в любимой математике... Да, она поступит так, как советует бабка: сдержит себя, перетерпит, не будет затевать скандала, пусть эта мимолетная связь останется случайным эпизодом... Это и есть голос разума! И как сразу стало легко — гора с плеч!
— Спасибо вам, бабушка, растроганно сказала она, еще и еще пожимая руку бабки Марфы.— Давайте помою посуду.
— Погодь, милая, куда бежишь? — заволновалась старуха.— Чайку попьем, вареньицем угощу. Вареньице голубичное да черничное, сами собирали и варили сами. Колька-то, поди, привозил, понравилось?
— О, варенье — мечта! И то и другое.
Бабка сноровисто обернулась с чаем. Все у нее было наготовлено, чай заварен — травяной, из листьев смородины, брусники, зверобоя. Пряный ароматный дух так и повалил от чайника. Чай пили молча, расслабленно, варенье брали понемногу, на кончик ложечки, чтобы не сбивать вкус чая. Аня еще более укрепилась в мысли — не надо трогать Николая, пусть все идет своим чередом...
Бабка Марфа налила в тазик горячей воды и принялась мыть посуду. Аня пыталась ей помочь, но бабка не подпустила ее и близко, велела идти гулять, спать — куда хочет. И правда, Аня не прочь была вздремнуть хотя бы час. Бабка указала ей на диванчик Олега в маленькой комнате, и едва Аня прилегла, как на улице возле окна затормозила машина, раздались голоса. Аня приподнялась, выглянула в окно. Николай и миловидная смуглая девушка направлялись к дому. У девушки через плечо висела бежевая сумка... Первая мысль, мелькнувшая у Ани,— через окно и куда глаза глядят, но что-то удержало ее на месте. Когда голоса зазвучали уже в горнице, за тонкой занавеской, она вышла из комнатки и наткнулась на взгляд Николая. Рот его расползся в нелепой улыбке, глаза вытаращились, как на чудо, он нервно засмеялся, кинулся к ней, вытянув руки. Она чуть отодвинулась, с брезгливой гримасой выставила ладони — не прикасайся! И, словно покончив с ним разом, перевела взгляд на Катю. Катя стояла бледная, сжимая ремешок моднейшей сумки, не спуская с Ани темных глаз — испуганных, виноватых и в то же время каких-то удивленных, дерзких. Или так быстро менялось их выражение?
— Здравствуйте,— тихо сказала Катя.
Аня чуть кивнула и повернулась к Николаю, так и стоявшему с опущенными руками.
— Дедушке срочно нужна машина,— сказала она, полностью овладев собой.— Дай ключи, я поеду. Дай! — повторила настойчиво.
Николай протянул ключи, она взяла, подошла к бабке Марфе, поцеловала ее в висок, погладила по круто вздыбленной спине и, захватив сумку с документами, вышла из дому. На крыльце она вспомнила про конфеты, выложила их на перильце и неторопливо пошла к машине. Вставила ключ зажигания — бензина хватит до города,— включила стартер. Калитка с треском распахнулась и выбежал Николай.
— Аня! Постой! — закричал он, взмахивая руками.— Анька!
Она рванула с места, резко крутанула рулем. Машина выскочила на асфальт, помчалась, набирая скорость. Николай стоял возле дома со вздернутыми руками, словно взывал о помощи.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
— Ну что, батя, опять тебе в ножки кланяюсь. Пролыгин отключил установку, сижу, загораю.
— Ничего, ничего, позагорай малость. Вот птичник наберет ход, тогда и включим. Делай какие-нибудь другие работы.
— В том-то и беда, что не могу! Я ведь тебе уже объяснял. Неужели трудно понять?! Мне не веришь, поверь академику, обкому. Тебе Ташкин давал указание?
— Ташкин? Он мне сто раз на день дает указания. Уже и запамятовал.
— Ну, из обкома должны были позвонить насчет моих опытов, чтобы не выключали.
— Ах, насчет твоих опытов... Ну звонили. И Ташкин говорил — только что? Думаешь, каждый приказ надо выполнять?
— То есть как?! Вам же обком приказал!
— Обком... У обкома слишком много забот, а мы, которые отвечаем, должны шурупить, что к чему, какое дело главное — для нас! Если всех будем слушать, то знаешь, как в той поговорке: всем кивать, не успеешь шляпу сымать.
— Как же так, батя? Обнадежил, я поверил, а что получается?
— Ничего не попишешь, у нас производство, как говорится, в первую голову. Опыты подождут, а вот людям ждать никак нельзя — трижды в день брюхо требует.
— Снова заладил! Какой ты!
— Какой? Ты меня не зли, Николай, а то вообще никаких разговоров! Понял?
— Ну и что прикажешь? Сворачиваться и — в город?
— Не горячись, говорю, подожди малость. Дай с птичником разобраться.
— Ну и сколько ждать?
— Не знаю, недельку-другую.
— Ого! Да ты что?! Нет, так не пойдет! В обком буду обращаться.
— А хоть в ЦК! С меня не за твои опыты спросят, а за хлеб, за мясо, за молоко, за птицу. И что я отвечу? Извините, сын опыты ставил, у него наука, физика! Мне, знаешь, такую физику пропишут — будешь только почесываться. И правильно сделают! Нынче не те времена. Это раньше на деревню смотрели как на третий сорт, а жизнь заставила переменить стекла. Нынче, кажись, поняли — если только брать и ничего не давать, так и брать не с кого будет. А то привыкли — все дай да дай! И у тебя такое настроение. Обидно, сын! Уж ты-то мог бы понять отца родного!
— Ишь как поворачиваешь... А если бы не сын родной, а чужой человек у тебя просил? Дал бы энергию?
— Сын не сын — без разницы. Я про дело толкую, что для колхоза важнее! Хочешь, чтоб я был хорошим отцом и плохим председателем? А мне с людьми жить, в глаза им глядеть, работу спрашивать. Так что не обессудь, не могу, Коля, ублажать тебя за счет колхоза. Не могу! Народ и так едва шевелится, по норам тянут, а если еще и я буду так же, куда уж дальше?!
— А ты что, батя, действительно веришь, что можно наладить хозяйство?
— Насчет «верю» ты с попом-батюшкой еще потолкуй, а у меня другое слово в ходу: знаю, можно наладить, знаю!
— А как же с норной болезнью? Все по норам тянут, сам говорил...
— Тянут, верно. Пока! Пока нет уверенности, что колхоз обеспечит. А как только уверенность будет, перестанут тащить. Это — с гарантией! У других так, и у нас так же будет. Общественные закрома это тебе не личные норки. Да и на виду тут все живут, у кого норы переполнены, сразу бросается в глаза. Совесть-то у народа еще не вся пропита, есть еще совесть, могут отличить, каким путем нажито добро — честно или нет.
— Общая нора вместо личных нор... Ты к честности призываешь, ну так честно тебе скажу. Ты своей идеей всеобщей сытости отгородился от всех других не менее важных дел. И в конце концов воспитаешь таких куркулей- общественников, которым плевать будет на весь остальной мир! Зароются в свои коллективные поля и — не трожь! Дай им их центнеры, пуды, проценты, а что там за пределами происходит, их не касается. Такое уже было, испробовано — и в Югославии, и у нас кое-где.
— Ну-ка, ну-ка, разберемся по порядку. Во-первых, насчет сытости. Это что же, по-твоему, сытость вредна для народа? По-твоему, чем голоднее, тем лучше?
— Не совсем так, но в принципе сытый человек — не работник, это закон.