У Пролыгина была комната в колхозном общежитии — рядом с Чиликиными, и когда Николай стал звать его, остановившись возле дома, из окна высунулись две физиономии — помятые, дряблые, серые — Чиликина и его жены Галины (по паспорту Галлюцинации). Ответила Галлюцинация: оба они, и Чиликин и Галлюцинация, только что пришли с молочной фермы. Где Пролыгин, не знают, на ферме не было, по пути не встретился, наверное, утарахтел на своем драндулете, так как во дворе мотоцикла нет. На вопрос, куда мог уехать Дролыгин в этот час, Галлюцинация развела руками и чуть не вывалилась из окна — по всему было видно, что супруги уже успели где-то крепко приложиться к бутылке.
Действительно, прикинул Николай, сельский монтер мог укатить куда угодно: в лес по грибы и ягоды, в район по делам, в мастерские «Сельхозтехники», по старинке называемые МТС. Мог закатиться в «Сельэлектро», в Горячинский леспромхоз, шабашить по мелочи тут, в Камышинке, да мало ли куда...
Медленно проезжая мимо домов и притормаживая, Николай окликал хозяек, мелькавших в окнах или во дворах, обращался и к старухам, сидевшим на лавочках у калиток, спрашивал, не видали ли Пролыгина. И вскоре ему ответили: «Герка давеча укатил с удочками, видать, на гэсовское море». Николай развернулся и погнал через деревню в другой конец. Катя с любопытством поглядывала на него, но ни о чем не спрашивала. За околицей Николай свернул на дорогу, ведущую к морю.
Дорога была разбита, приходилось то и дело сбрасывать газ, вилять между колдобинами. Пыль хвостом оставалась далеко позади, окутывала плотной завесой, проникала в кабину. Николай отплевывался, чертыхался, Катя чихала. Жара становилась нестерпимой, слепни плясали на ветровом стекле внутри и снаружи. Закрывать стекла — душно, с открытыми — невмоготу от пыли и слепней. Так ехали километров десять, пока наконец не свернули на гравийное шоссе. Николай погнал во всю мочь. Пыль понесло желтым густым шлейфом, колеса выстреливали гравием — камешки гулко колотили по корпусу, по днищу. Николай не обращал внимания, весь был захвачен дорогой, скоростью, мельканием серого, кажущегося гладким полотна.
Но вот рощи, обступавшие дорогу с двух сторон, разбежались, отпрыгнули, припали к земле чахлыми кустиками — открылась даль, солнечное жаркое марево, холмы на горизонте, белые пульсирующие струи дождевальных установок на поливных лугах — это у самого-то моря! — и само море — плоское, желтое, низкое, как разлившееся по весне озеро. Река втекала неспешно, вяло и терялась в застойно-сонной неподвижности огромного водохранилища. Берега стояли пустые, белые из-за выступившей соли, то тут, то там поросшие редким ивняком да осокой. Кругом не было видно ни души...
Они проехали еще километров пять вдоль берега, пока не увидели на сверкающей под солнцем глади черную точку. Вскоре и на берегу обнаружилась какая-то козявка.
— Мотоцикл! — крикнула Катя.
На прибрежной полосе одиноко стоял, накренившись набок и упираясь задним колесом в сухую потрескавшуюся глину, старенький, видавший виды мотоцикл. К багажнику был приторочен выцветший рюкзак. Два колышка, вбитые в землю, и кострище между ними с полусгоревшими полешками — все аккуратно, чисто, кругом ни банок, ни бутылок, ни клочка бумаги. Николай посигналил. Из искрящейся дали донеслось как бы слабое дуновение, будто вместе со звуками качнулся и воздух.
— Э-гэ-гэй! — во всю глотку заорал Николай. «Э-э-эй!» — вернулось эхо.
Все кругом было тихо, пусто, и даже точка вдали как будто расплылась на горизонте и сгинула куда-то. Они стояли на пустынной голой земле, и Николаю показалось, что они одни на многие сотни и тысячи километров. Катя поежилась — видно, и ей стало не по себе.
Николай сбросил сандалии, пошел босиком к воде, попробовал ногой, вскинул руку — во! Катя задумчиво стояла у машины, глядя на него, в какой-то оцепенелости, в ожидании чего-то — ветра ли, грозы ли внезапной, какого-то движения, звука, перемены. Николай потянулся крепким загорелым телом, снял джинсы, отщелкнул браслет с часами и с разбегу кинулся в воду.
У берега было мелко, чуть выше колен, и Николай закрутился в воде веретеном, с боку на бок, взлаивая и отфыркиваясь, как деревенский барбос. Поднявшись, он побежал по илистому дну, ухнул в ямину, нырнул, вынырнул, дурачась, захлопал ладонями по воде. Катя как бы очнулась, стянула сарафанчик, оставила босоножки, перешагнув с них на землю, и в купальном костюме (частенько загорала на полигоне у «самовара») пошла в воду, немного в сторону от того места, где плескался Николай.
Вода была мутная, теплая, стоячая. Стаи мальков щекотали ступни, пузырьки газа поднимались со дна — голого и скользкого, как намыленного. Катя шла, опустив голову. Ей представилось, будто она на какой-то совсем другой планете — одна-одинешенька, похищенная неведомыми существами, которые вот-вот появятся из воды или с неба...
Вдруг сзади ее обхватили чьи-то холодные сильные руки. Она вскрикнула, рванулась в страхе, поскользнулась и с маху плюхнулась в воду. Николай согнулся пополам от хохота. Катя опомнилась, рассмеялась — похоже, ей ничего не угрожало, а она так перепугалась...
— Поплыли! — Николай побежал по мелководью, высоко вскидывая ноги и вздымая тучи брызг.
— Куда? — удивилась Катя.
— Туда!
Николай поплыл вразмашку, плавно переваливаясь с боку на бок. Вскоре он затерялся вдали, среди солнечных бликов.
Катя вышла на берег, раскинув руки, подставила себя солнцу, зажмурилась. И вдруг запела — тихо, вполголоса, от полноты чувств. Она пела песенку, которую часто слышала по телевизору в программе для малышей: «От улыбки хмурый день светлей, от улыбки в небе радуга проснется...» Она пела и улыбалась — какому-то новому странному ощущению, сладкому предчувствию, грядущим радостям, светлым счастливым дням, что бессчетной вереницею шли к ней из будущего.
3
Течения почти не ощущалось, плыть было легко. Николай то переворачивался на спину, отдыхал, глядя в безоблачное белое небо, то переходил на кроль, то плыл лягушкой. Время от времени он высовывался из воды, озирал водную ширь, ориентировался, не сбился ли с направления. Наконец впереди появилась надувная лодка и стала видна черная фигурка понуро сидящего в ней человека с удочкой в руках.
Когда Николай подплыл поближе, человек в лодке зашевелился и уронил удочку. На Николая с удивлением уставился Герман Пролыгин собственной персоной: башка как у быка, нос размером в кулак, припухшие глазки меж валунов-щек и мохнатых бровей. Был Пролыгин широкоплеч, тяжел, тучен, с короткими мощными руками и каменными кулачищами, которыми по осени, как про него говорили, в брызги крошил капустные кочаны на потеху заготовителям. Выцветшая куртка студенческих строительных отрядов небрежно накинута на голые плечи. Грудь бочкой и выпятившийся живот излучали малиновый жар. Шея, лицо продубились солнцем и ветром до цвета бычьей шкуры. На огромной голове его куце сидела туристская шапочка, бурая от пота и грязи. Пролыгин сдернул ее и ею же вытер пот, катившийся с лысины по лицу и шее.
Николай ухватился за веревку, опоясывающую лодку.
— Привет рыбаку!
— Здорово,— лениво отозвался Пролыгин. Голос у него был сиплый, глухой. Удочку он перекинул на другой борт, чтобы не мешала Николаю.
— Как улов? — спросил Николай, заглядывая в лодку. На дне в мутной лужице вяло трепыхались две-три сорожки да несколько окуньков.
— Улов...— Пролыгин выругался.— С глистом рыба. Видал?
Он зацепил удилищем какой-то серый комок, подогнал поближе к Николаю. Это был довольно большой лещ, как бы раздутый с одного боку. Рыбина чуть шевелила плавниками, разевала рот, дышала с трудом. Глаз ее был мутен, неподвижен.
— Два часа — коту на радость,— проворчал Пролыгин, меняя червяка.
— А я ведь к тебе по делу,— сказал Николай. Перебирая руками, он отплыл к носу лодки, подальше от полудохлой рыбы.— Опять установку вырубил. Почему? У меня же опыты срываются.