Ему почудилось, что звук перемещается, что скрип доносится со стороны навеса. Неужели древоточцы принялись и за доски, предназначенные для лодки? Слух не обманул его — скрип и впрямь доносился оттуда.
Он встал, зажег фонарь и вышел.. Осенняя ночь обдала его влажным ветерком. Свет фонаря скользнул по траве, и на стене под навесом обрисовался остов лодки. Едва раздались шаги человека, как звук оборвался, и пока учитель стоял возле лодки, ничего не было слышно. Он осмотрел ее всю — ребра, поперечины, киль — и нигде не обнаружил следов древоточца. Вернулся в дом, лег и снова услыхал протяжный звук — оттуда, из-под навеса!..
«Обязательно найду его, налью в дыру керосина и покончу с ним!» — пригрозил сморенный дремотой учитель, задул фонарь и ощутил щекой влажное прикосновение одеяла…
День наступил поздно, словно добирался на рейсовом автобусе через дождливый перевал и на одном из петроханских виражей меняли лопнувшую покрышку. Было пасмурно, туманно, мелко моросил дождик, ощущавшийся больше обонянием, чем зрением. Учитель при дневном свете не обнаружил древоточца. Он понял, что ночью слух обманул его — скрип доносился с чердака. Покрутился возле лодки (ее не замочило водой), сложил доски вдоль стены, чтобы не погнулись, и сел за письмо Маккавею.
Он расскажет сыну, что лодка в полной сохранности и ждет его, что он каждый день заглядывает к ней и, как только погода установится, Муни привезет мастера и работа возобновится. Напишет про разные забавные случаи, например, про лису, которая опять набралась блох из рубахи Лесного Царя, валявшейся на берегу, пока тот купался в реке.
Осенняя мгла все больше сгущалась — это значило, что близится вечер. Сильнее застучал дождь по крыше. Подул холодный ветер, дали запахли снегом. Христофор Михалушев посмотрел в окно, и перед глазами закружились снежинки. Они прилетели с реки — откуда в июле прилетали первые светлячки, плясавшие так же грациозно и плавно.
«Неужели так быстро подошла зима?» — подумал учитель и зажег лампу.
И увидал целый рой освещенных огнем снежинок, они внезапно закружились за окном и облепили его мелкими прозрачными капельками…
Вроде бы падал снег, а небо неожиданно прояснилось. С крыши закапало, возле навеса звякнула какая-то железяка: «дзинь, дзинь, дзинь» — как-будто где-то далеко косарь отбивал косу, и Христофор Михалушев проснулся. Посмотрел на окно. Туман был негустой и влажный. Сквозь пепельно-серую завесу отчетливо проступали очертания холмов, покрытых снегом, наверно, совсем тонким, потому что сквозь него просвечивала вязь обнаженных деревьев. Мгла казалась гуще внизу, над поречьем. Подняв взгляд к небу, учитель увидел, что оно ясное, тихое, как в самые дивные августовские ночи. Глаза искали знакомые с детства созвездия, и он находил по обе стороны Млечного Пути Орион, Большую Медведицу, Волопаса, Большого и Малого Пса… Небо было гладким, примолкшим… Наверно, такой же будет вода, которая зальет наше поречье…» — думал учитель, и далее звезды казались ему рифами, прорвавшими безбрежные пространства воздушного океана…
Глаза старого учителя затуманились — то ли от света звезд, то ли от навалившейся снова дремоты, и сквозь узенькую щелку сомкнутых век он увидел лисицу. Она пересекла двор, подошла, озираясь, к навесу, обнюхала доски, потом повернула к дому, встала на задние лапы и заглянула в окно. Христофор Михалушев смотрел на ее острую морду, вырисовывавшуюся на фоне неба, смотрел в ее глаза, желтоватые и цепкие, как у Лесного Царя, и покашлял, чтобы прогнать ее, но лиса не тронулась с места.
Звон водосточной трубы усилился, и учитель увидел, что снег начинает оседать, исчезает с веток деревьев, с полянки перед домом, с берега Огосты. Поречье потемнело — брал верх цвет мокрой земли, но небо оставалось таким же глубоким и ясным.
Впервые за свою жизнь Христофор Михалушев видел, чтобы снег таял не от солнца, а от света звезд.
Он услыхал шаги, посмотрел в сторону навеса и увидел сына. Когда же он вернулся, почему не дал о себе знать?.. Сын был без шапки, в больничном халате, на босых ногах те же сандалии, в каких его увезли в лечебницу. Неужели сбежал оттуда, или уже выздоровел и его отпустили? Но почему не предупредил о приезде, чтобы отец встретил его на вокзале? Как добирался один, в темноте, по снегу, в сандалиях на босу ногу?
Маккавей обошел лодку со всех сторон, осмотрел борта, обшитые плотно пригнанными досками, изогнутыми, как раковина огромной мидии, и отец с удивлением обнаружил, что лодка уже достроена. Просмоленные борта сверкают, в уключины вставлены весла, высится укутанная парусом мачта.
Маккавей столкнул лодку во двор. Должно быть, он очень окреп в лечебнице, потому что лодка не оказывала никакого сопротивления и скользила так легко, словно под ней шевелилась не трава и размокшая грязь, а тихая, взрезаемая килем вода.
Да, учитель и вправду увидел перед собой воду. Когда она успела залить поречье, когда подошла так близко к дому? Он спал и не заметил, что она прибывает, — должно быть, подкрадывалась, как лиса, которая все еще стоит за окном.
Вода подхватывает лодку, тащит ее вглубь, Маккавей, мокрый до пояса, прыгает, переваливается через борт, садится, развязывает парус, натягивает шкоты. Учитель смотрит вслед улыбающемуся сыну, не сказавшему ему ни слова на прощанье, видит потускневшие от седины рыжие волосы, острую, тоже серую, как зола, бороду, и сердце сжимается от боли — ведь сидящему в лодке всего-навсего тридцать третий год. Учителю хочется крикнуть: «Не ставь парус, поднимется ветер, а ты неопытен, попробуй лучше на веслах!» — но сын уже далеко. Даже если и крикнешь — все равно не услышит.
И впрямь подымается ветер. Странный какой-то ветер — он проносится только в небесной выси, водная гладь остается нетронутой, и в ней отражаются все созвездия, которые Христофор Михалушев час назад созерцал в окне.
Вода спокойна, а лодка буйствует, мчится, как перегрызший узду необъезженный конь, и беспомощный всадник всеми своими мускулами ощущает, как пульсирует его тело. Лодка кружит, кренится. Маккавей не умеет укрощать парус, но душа его ликует, и к учителю доносится голос сына — восторженный и гулкий, как будто мальчик зовет кого-то с другого берега…
Резко развернувшись, лодка плывет туда. Христофор Михалушев приподнимается на локтях, пробует перекричать ветер: «Плыви ко мне, там рифы, а в двух шагах от них холм! Лодка об него разобьется!..» Кричит, а не видит, что это смотрятся в воду рифы далеких звезд и позолоченный их светом парус неистово пляшет меж ними…
Лодка и вправду летела прямо на холм. Маккавей понимал, что вода мелеет — уже проглядывали на дне дорожки, по которым он когда-то ходил, и пористые каменные ограды срубленных виноградников. Околдованный волшебством полета, он даже не сделал попытки свернуть в сторону. Увидел, что нос лодки вздернуло надутым парусом, почувствовал, что она пытается взмыть в воздух, вцепился в мачту чтобы не упасть, но прыжок лодки был недолгим. Вода снова подхватила ее, ударила в борт. Берег ринулся навстречу Маккавею своими облысевшими полянками, плоскими пепельными валунами, на которых летом грелись змеи, и срезанным карстовым склоном, где военнопленные после первой мировой войны прокладывали линию железной дороги. Парус мелькнул на этих проеденных дождями известняках, нос лодки врезался в них, как кирка каменотеса, выискивающая слабое место камня. Раздался глухой треск. Мачта переломилась, парус потащил ее ввысь и вместе с ней растаял в небе.
Упав навзничь на ребра лодки, Маккавей подумал, что борта распадутся и он рухнет в бездну. Но лодка осталась невредима. Иное привело его в содрогание: карстовый холм стал медленно раскалываться. Обе его части раздвинулись, между ними образовался пролом и огромные ниши. Вода хлынула в этот пролом, потащила за собой лодку, но почти сразу глыбы известняка впились в ее борта, и, прежде чем навсегда остаться у них в плену, высоко в небе, лодка накренилась, словно пытаясь вырваться из клещей, и Маккавей, толчком сброшенный на весла, упал. Нет, не упал, а полетел — тело его задержалось в воздухе, как подхваченное ветром перышко, и опустилось далеко от водоворотов, гудевших в темных нишах пролома.