Художник Иван Давидков обладает душевной зоркостью. Он чувствует, как устала пчела от долгого перелета, он осуждает мальчика, который вслед за своим отцом заявляет, что бабочек надо истреблять потому, что из их яичек выводятся гусеницы, и он не понимает местных журналистов, которые умолчали о случившейся беде, об утонувших в воде людях. Локаторы души Ивана Давидкова повернуты в сторону так называемого маленького человека, творящего великие ценности мира.
Писатель встает не только над идилличностью. Он встает над своей печалью и раздумчивостью. Время сильнее нас, оно торопит нас. Нам не удержать уходящее. Но что в наших силах? «Спасти от забвения человеческие достоинства, к которым время всего беспощаднее…» Вот нерв романа: спасти достоинства и передать их будущему. В этом писатель решителен. В этом он не дает послабления, не делает поблажки ни себе, ни другим.
Лев ОЗЕРОВ
РИФЫ ДАЛЕКИХ ЗВЕЗД
Если бы я возопил, кто вопль мой услышит
в ангельских хорах? Какой херувим милосердный
к сердцу меня привлечет? Я и сам бы не вынес
света его. Ибо сама красота —
только вестница страха, уже нестерпимого сердцу.
Ею любуемся мы, ибо надменная нас
пощадила…
Райнер Мария Рильке.
Элегия первая[1] В путь! Разгрызай сомнения и крик души сам унимай!
Ведь рано или поздно ты должен парус свой
меж рифов звезд далеких провести!..
Из «Судового дневника»
Рубили придорожные осины… Эхо той рубки билось в голове старого учителя точно в огромном, пустом и гулком доме; Христофор Михалушев шел, оступаясь, по разрытой шоссейной щебенке и все думал: давно ль это было — десять лет или век назад? Пни могучих деревьев, почернелые от дождей, иструхлявели, осели, и трава уже почти скрыла их. Казалось, чья-то невидимая рука тащит корни к себе, в самую глубь размытой земли, а молодая поросль тянется к гулу ранних пчел в тщетной надежде удержаться, устоять перед этой жестокой силой…
Тень путника на траве подрагивала — узкая, маленькая, как и он сам, тщедушный, усохший с годами, — и, глядя на нее, он понимал, что приустали ноги, упрямо и безотказно носившие его по дорогам. Ветерок пузырил холщовые брюки, совсем побелевшие на коленях, щекотал заросшую, тонкую, жилистую шею, забирался под рубашку с потертым воротничком, и старик чуть поеживался от приятной щекотки. Он не брился несколько дней. Густая седая щетина, точно застывший клей, обтянула худое лицо с острыми скулами, он знал, что стоит ему взяться за бритву как на него из зеркальной глуби глянет некто с таким же лицом и уставится испытующе, словно намереваясь задать нелегкий вопрос; карие глаза в сетке морщинок смешливо прищурены, на губах ироническая улыбка, отчего складки в углах рта становятся крупнее и резче, надо лбом, словно голыш на речной отмели, поблескивает пролысина, — а ведь были времена, когда береговой ветер ерошил его густые пепельно-русые волосы… Опаловая мягкость миндалевидных глаз пытается затушевать этот предательский отблеск старости. Они смотрят неожиданно молодо на лице, где прожитые годы оставили свой отпечаток, подобный следу подошвы на засохшей глине. Зрачки золотисто светятся, как спелый плод, и в них видится глубина и спокойствие тихой осенней заводи. И если правда, что глаза — зеркало души, то путник, проходивший мимо осиновых пней, сумел сохранить душевную молодость. Только вот трудно решить, что это: дар судьбы или наказание для таких людей, как учитель Христофор Михалушев?
Молодые побеги вместе с осиновыми пнями все глубже уходили в мокрую землю. Старый учитель смотрел на них, и ему вспоминалось, как он с мальчишками купался в детские годы в омутах.
Пока он на берегу раздевался, клал камень на свернутую одежду, чтобы ее не унесло ветром, другие ребята обычно уже лезли в воду, осторожно нащупывая дно; сначала вода была им по грудь, потом по шею, по маковку, а потом ребячьи выгоревшие вихры уходили под воду, как вот эта поросль на пнях. Останки огромных деревьев тонули в невидимом омуте забвения, им уже не выплыть больше. А мальчишки живо выныривали с веселым плеском, подзадоренные шуршаньем придонных камушков… Глядя на зеленеющие хохолки побегов, учитель подумал, что, если он доживет до новой весны и опять побывает здесь, к тому времени канавы обок заброшенной дороги и сама она прорастут травой, и лягушки будут выскакивать из-под ног, как мокрые серые камешки в хлынувший ливень…
С того места, где остановился учитель, все их село когда-то было видно как на ладони. Река здесь делала поворот, и, чтобы она не размыла прибрежную дорогу, по откосу посадили ивы. Возвращаясь под вечер со станции, учитель любил наблюдать смену закатных красок сквозь кроны ив, прореженные корзинщиками-цыганами. Кровли домов постепенно темнели, точно их краснина со всеми своими оттенками, от бледно-розового до пурпурно-лилового, стекала на отмели Огосты; на какой-то миг побеждала необыкновенная белизна, и невозможно было понять, откуда она — то ли ее излучают беленые стены домов, то ли пышно расцветшие сливы и алыча за изгородью. Потом все начинало тускнеть, отдаляться к темно-лиловой гряде холмов, утрачивать формы и очертания, а на смену вступали голоса и запахи — кукарекали петухи, пахло очагом, хлебом, сладковато-горьким, приторным дыханьем незнакомых цветов…
То было прежде. Теперь сквозь ветви искалеченных ив виднелось непривычно пустынное, голое поречье, где провел свою жизнь старый учитель. Не на чем остановить, взор: ни одного окна, ни единой трубы, где бы вился белесый дымок, а бывало, вглядишься и видишь, что это не дым, это аист прилетел в родное гнездо. Поречье лежало теперь перед ним безлюдное и голое, ни голосов, ни эха, как будто нахлынула вдруг река и унесла к притаившейся за холмом плотине все: дома, крытые соломой курятники, хлевы, где ласточки под стрехой выводили птенцов, вечернее блеянье ягнят, пальбу охотничьих ружей со стороны виноградников, жужжание пчел — все то, что следует за человеком сквозь годы или отзывается эхом в его душе…
«Медленно вырастает селение, а исчезнуть может в мгновенье ока, — размышлял старый учитель. — Нужны не десятилетия, а века, пока время успеет слепить его образ. Ходит оно возле, ощупывает его, как это делает скульптор, берет размякшую под ногами глину и, черту за чертой, ваяет образ селения — быть может, не всегда привлекательный, но зато наделенный чем-то своим, неповторимым — веселым или грустным, хмурым, чем-то таким, чего ты нигде не встречал. Скажем, какая-нибудь колокольня с позеленевшим куполом — в дождь он звенит так, словно множество барабанщиков стучат по кровельному железу; или мост из желтоватого камня, над его сводами искусный мастер выдолбил головы драконов, и в летний зной в их разинутой пасти лениво шевелятся ящерицы; или иные приметы: это может быть икона в древней, вросшей в землю церквушке, изъеденная жучком-древоточцем, икона темная, вся в восковых натеках, точно в коросте, и с нее испуганно смотрят беззащитные глаза богородицы; а то и просто дыхание хвойного леса — едва уловимый ветерок по-над крышами, затемненными елями и соснами, ветви их тонко-тонко посвистывают и прохожему чудится, что ступает он по душистому колкому шуму…»
В том селе, которое учитель любил оглядывать с речной излучины, откуда река бежала на восток, к железнодорожному мосту, не было ни елей, ни сосен, и аромат смолы, в котором житель гор, вероятно, ощущает дуновение туч и далеких снегов, был неведом ему. Иные благоухания заполняли котловину, окруженную цепью округлых лесистых холмов; на юге холмы сливались с голубоватыми складками Балканских гор, обрывистых, точно обтесанных огромным топором, белесых на крутизне над Врачанскими виноградниками, а на севере опоясывали плешивые, заглушенные бурьяном и ежевичником лозы, где круглый год синели бочки с бордоской жидкостью. В разные времена года и запахи были разными: то пересиливал аромат клейких верб и цветущей акации — в ней пчелы гудели так, как гудят, пенясь, водовороты Огосты; то побеждал дух нагретой земли и всходов пшеницы, он струился с излучин, где перекликались перепела; то земля напитывалась шорохом осеннего дождика, и тогда ноздри щекотал запах грибов, опавших листьев и горящей сухой лозы; то из-под снежного покрова пахнет вдруг прелью, и человек недовольно поморщится, но в этом дыхании влажной земли почуются таящиеся над сугробами ароматы весны, лета и осени, неожиданно запоет кроха синичка, и он вдруг усмехнется про себя… По этим ароматам учитель мог безошибочно распознать любой уголок родного края; он верил — проведи его с завязанными глазами по всей котловине, он угадает: «Сейчас мы идем мимо мельницы, а тут виноградники, здесь теплый источник — женщины вышли мочить коноплю…» И ни разу не ошибется, потому что все эти запахи впитались в его душу.