— Куздо Иванов был мне очень близким другом, — сказал учитель. Он вынес из дому стул и предложил гостю сесть. Его уже давно нет на свете — лет пятнадцать, должно быть. Сын его перебрался в город и живет неподалеку от вокзала. Если хотите повидать его, я дам адрес. А молотилка, которая славилась на всю округу не столько мелкой соломой, сколько тем, что каждое лето ломалась и, пока шла молотьба, ее разбирали и чинили, много лет назад состарилась и зачахла, как ее хозяин. Ее поставили под навес — курам вместо насеста, а на гумно привезли другую молотилку, тракторную…
На печке зашипело — не иначе, выбежала уха — и Христофор Михалушев ринулся в дом. А немного погодя вышел с дымящейся ложкой, в которой лежала маленькая, изогнувшаяся при варке рыбешка с побелевшими глазами.
— Уху варю из усачей, — сказал он. — В прошлом году сплел из ивовых прутьев вершу и изредка ставлю на перекате. Лесник караулит — если поймает, вся пенсия уйдет на штраф, но я знаю, когда он появляется. Так и высматриваем друг дружку — он меня, я его… По ночам он сюда не наведывается, вот я ночью свою вершу и ставлю, а утром, на самой зорьке, уношу… Глядишь, какая рыбешка и заплывет…
Гость смотрел на усача, остывавшего от дыхания наклонившегося над ложкой человека; из открытой двери тянуло ароматным паром рыбьей ухи.
Христофор протянул ему рыбку — попробовать. Гость взял ложку, вдохнул запах укропа, лука, стручкового перца и улыбнулся:
— Вы угощаете меня тем, чего я давно уже не видел у себя на столе, возвращаете в годы детства, когда самой большой радостью для меня было ловить рыбу под камнями нашей реки…
Учитель пригласил его пообедать, и гость из Ванкувера охотно согласился. Сели за стол. Рыбки соскальзывали с ложек и Марину Пенчеву было приятно вылавливать их со дна глубокой тарелки. Стручковый перец оказался едким, на глазах выступили слезы, но он продолжал есть с аппетитом…
Таксист посигналил — пора было ехать. Гость из Канады кивком подозвал его, и когда тщедушный человечек в синей фуражке с латунными крылышками — символом непревзойденных скоростей, — склонившись над ним, сказал, что больше ждать не может, у него неотложное дело в городе, Марин Пенчев полез в карман, вынул купюру и, не взглянув, какого она достоинства, протянул таксисту:
— Возьмите, а под вечер приезжайте за мной…
Таксист принялся шарить в карманах, намереваясь вернуть сдачу. Приезжий с улыбкой наблюдал за ним: эти мелкие хитрости были ему известны, он любил с артистическим безразличием похлопать водителя по плечу, снисходительно говоря: «Помилуйте, что вы, мы в расчете. Оставьте сдачу себе, на рюмочку…»
Так поступил он и теперь. Таксист с благородной улыбкой поклонился, пятясь отошел, минуту спустя выхлопная труба зафыркала и машина покатила в город.
После обеда гость пожелал прогуляться в село. Хотелось поклониться могиле Куздо и взглянуть на то место, где стоял раньше дом его друга.
С трудом отыскали они в разросшейся полыни могильный холмик человека, который в юности, плывя навстречу манящей неизвестности, смотрел с корабельной палубы, заставленной бочками корабля, как величественно и страшно уходит под воду «Титаник», рассеченный надвое ледяной горой, а потом то безработным, то с заработанным долларом в кармане шагал по улицам Ванкувера и многих других городов — с величественной осанкой атлета, в широкополой шляпе и жилете, к правому кармашку которого спускалась тонкая цепочка часов…
— Знал бы, что не увижу его, захватил бы свечу, поставить на могиле, — тихо, словно извиняясь, проговорил гость. — Он был человек широкой души и, если б мог увидеть, как я стою здесь, на заброшенном кладбище, то наверно сказал бы: «Спасибо, что не забыл меня. Цветов не клади — овцы пройдут, затопчут. Свечке я был бы больше рад, она напоминает душу человеческую — светит и пытается защитить свой огонек от ветра…» Наверняка бы сказал мне так. Он всегда говорил мудро, словно припоминал страницы Ветхого Завета.
«И впрямь хорошо бы зажечь свечу, — думал учитель. — Поглядели бы, как огонек пытается оживить эту глушь и запустение, вспомнили бы какой-нибудь случай из прошлого, представили себе, как язычок пламени отражается у Куздо в стеклах очков, как огонек свечи плывет над залепленными воском сотами, возле которых вьются пчелы — плывет нереально, совсем, как тот корабль, что вез путников к тайнам и иллюзиям Нового Света, а потом снова вернул сюда, к метелкам полыни…»
Они спустились к церкви, обошли вокруг школы и, оставив позади эти, еще уцелевшие, обиталища летучих мышей, направились туда, где когда-то стоял дом Куздо. Былые строения напоминали о себе звоном осколков под ногами или валявшимися в траве камнями. Одни фруктовые деревья облетели, другие все еще прятали в своих кронах пыльные, поклеванные птицами плоды.
Между стволами грецких орехов проглянуло ржавое пятно, и гость решил, что сохранилась стена дома, но потом понял, что перед ним проржавевший корпус старого локомобиля.
— Тут, наверно, и стоял дом Куздо, обладателя молотилки «Арканзас»? — обернулся к учителю его спутник.
— Да. И от всего осталась только груда ржавого железа…
Со старого локомобиля было снято все, что только можно было отвинтить: латунные трубы, из которых когда-то валил пар, гудок, похожий на перевернутую гильзу от малокалиберной пушки, манометр, даже небольшой трос, который был привязан к клапану гудка… Все было снято, а локомобиль по-прежнему царственно возвышался на траве — больше напоминая памятник, чем разорванную ржавую развалину. Его чугунное туловище все так же величественно опиралось на четыре колеса: передние были поменьше, задние, густо переплетенные спицами, смахивали на колеса гигантского велосипеда. Все так же гордо возносилась к небу высокая труба с проеденной ржавчиной сеткой, раньше служившей для предохранения от искр…
— Камень на могилу Куздо положить забыли, — печально сказал приезжий из Ванкувера, — а памятник его стоит перед нами… Он мог бы стоять и над моей могилой: ржавый скелет динозавра, которого мы когда-то называли смыслом всей нашей жизни… Помню, как мечтал Куздо об этой молотилке. Все свои сбережения выложил за нее… А что же было дальше?
Он постучал рукой по жерлу локомобиля. Из недр машины донеслось эхо, прозвучавшее, как стон…
Под конец доброе настроение снова вернулось к гостю. Видимо, минуты печали и раздумья редко посещали его. Взгляд снова оживился, в кошачьих глазах заплясали веселые огоньки, он зашагал энергичней, обводя взглядом реку, мельничный ручей, и думал, наверно, о том, что если бы он, старый огородник, осел на этой земле, возле реки, где в любую засуху можно брать воду для поливки, то создал бы здесь огороды, урожаю которых не было бы ни конца, ни края.
Гость из Канады и впрямь думал об этом — он нагнулся, растер комок земли и, ощутив между пальцами его жирность и податливость, сказал:
— Взгляните на мои руки. Я переворочал ими столько земли, что если собрать все, что вспахано моим плугом и взрыхлено моей лопатой и мотыгой, то получилась бы гора выше той, что виднеется вон там, за холмами.
Он не показал ладони, как сделал бы тот, кто хочет подкрепить свои слова лишним доказательством, да в этом и не было необходимости: все в этом человеке свидетельствовало о нелегком единоборстве с землей — тугая мускулатура, вздувшая рукава пиджака, и загорелое лицо, очень бодрое и свежее для человека его возраста (ему было уже семьдесят), и походка — он слегка ощупывал ступней землю, словно под ногами была рыхлая почва, которой не удержать его тяжести; и сами руки, на которые молча смотрел учитель — широкие, приплюснутые, как лемех, цвета земли, набившейся в их поры, которую никогда не отмыть, с кожей, наверно, твердой, как панцирь черепахи.