— Ты адрес узнал?
— Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…
— Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.
— Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:
— Я сказал: дай адрес и уходи.
9 марта
Федя никуда не ушел. Его в тот же вечер арестовали. Я снова читаю «Известия». В них сказано, что «белогвардеец», агент Ковалев, убит при попытке к бегству. Значит, и Феди нет. Нет никого. Я один.
10 марта
Ждать до субботы… А сегодня четверг. Я, как затравленный зверь, как комиссарша в Бобруйске. Я скучаю о лесе. Уныл Василий Блаженный и безрадостен Кремль. Вот стена — могилы павших в бою коммунистов. Им — слава и вечный покой. А мне?.. Мне широкий простор. Шуршит в лесу примятый орешник, приподнимается брезент над палаткой, — входит Груша босыми ногами: «Бей их, бей, чтобы ни один живым не ушел, чтоб поколеть им всем, окаянным»…
11 марта
Да, Федя был прав: надо «сматывать удочки». Я вышел вечером на Тверскую. Я шел без мыслей, без цели: я задыхался в своей коробке. Внизу, на площади, меня догнала «машина». — «Товарищ, стой!.. Руки вверх!»… Я успел вынуть браунинг: я всегда ношу его в рукаве. Я поднял правую руку и, не знаю зачем, стал стрелять. Я не видел людей, — я видел черные тени. Я нажимал на курок, пока не щелкнул последней пулей затвор. Тогда я очнулся… Я огляделся. Было пусто и очень темно. На мостовой, на мокром снегу, лежало три человека. Стучал мотором оставленный грузовик. Я свернул в переулок… Итак, начальник «Ве-че-ка» не будет убит.
12 марта
Я прощался с профессором, когда позвонили. Профессор вздрогнул. Я взял браунинг и пошел отворить. На пороге стояла Ольга.
— Почему у тебя револьвер?
— Меня ищут.
— Кто ищет?
— Твои друзья, коммунисты.
Она не села, а почти упала на стул, как была — в папахе и шубе.
— Жорж… Ты уедешь? Да?
— Да, Ольга.
— Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.
— Куда?
— Куда хочешь.
«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?
— Нет, Ольга.
— Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…
— Нет, Ольга.
— Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.
— Ну, скажи же… Скажи.
Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.
— Потому что я тебя не люблю.
Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.
13 марта
Я в вагоне. Пахнет полушубками и махоркой. В дальнем углу, в темноте, какой-то малый «наяривает» на балалайке:
Ах, коммуния, коммуния моя!
Ах, и рожа-то вся подлая твоя!
Чего я достиг? Позади — свежевырытые могилы. Впереди… Что ожидает меня впереди? Труден путь и далек, и не видится, не предчувствуется конца. Завтра они падут. Кто их заменит? Феди, Егоровы, Вреде? Или белоручки, святые Касьяны, не вложившие в язвы перстов? Но ведь надо строить, не разрушать… Ольга… Я сказал, что я ее не люблю. Да, мир опустел для меня, сия — Ольга, Ольга — Россия. Неправда. А Груша?.. Нет Груши, нет и мечты об Ольге. Замкнулся круг. Не тот ли последний, когда утрачивается надежда?
У коммунии карманы все в дырах!
У коммунии полцарствия в ворах!
Свистит пронзительно паровоз, погромыхивают колеса. «Наяривает» в темноте балалайка. Мчится поезд. Куда?
14 марта
Мчится поезд. Я вижу: под обнаженной березой, без шапки стоит человек, с веревкой на шее… «На что крестишься? крестись на восход»… Я вижу: разгорается красный огонь, белеют голые плечи… «Бороду-то, бороду ему подпали»… Я вижу, пылает деревня, сверкнул на солнце топор: «Убью!» …Мчится поезд. «Товарищ, ей, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!..»
Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..
Сроков знать не дано. Но встанет родина, — встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
Анатолий Луначарский
ПРЕДИСЛОВИЕ К РАССКАЗУ «В ТЮРЬМЕ»
Незадолго до своей трагичной смерти Б. Савинков окончил повесть, ныне предлагаемую вниманию читателя. Повесть можно было назвать не общим холодным названием «В тюрьме», а страшным клеймящим словом «Мразь», которое сам автор употребляет по отношению к своему герою. Бесконечной гадливостью проникнут был Савинков даже в тяжкие дни, которые он в то время переживал, к своим недавним единомышленникам и тем, на кого он вздумал опереться в своей ненависти на непонятную им великую мировую силу. Трудно сказать, имелись ли у Савинкова какие-нибудь конкретные наблюдения для создания типичной фигуры полковника Гвоздева, или эта фигура явилась сгустком многочисленных прежних встреч и воспоминаний, а сам факт — плодом озлобленной фантазии. Во всяком случае ясно, что Савинкову незачем было описывать полковника Гвоздева, если бы он считал, что это — отдельная пошлая личность. Нет, во всех прежних произведениях Савинкова, как и здесь, конечно, он преследует более широкую цель, — выводить типы, выводить символы. И в этом случае что означает рассказ «В тюрьме»? Его значение полностью сказывается в последних словах: «Гвоздев понял, что был арестован, лгал и убил Яголковского только из-за того, что боялся сознаться в своем ничтожестве, в ничтожестве „Синего Креста“». Это даже не совсем так по ходу рассказа, по ходу рассказа — Гвоздев вообще мразь как мразь, — он труслив, болтлив, лжив и от крайней трусливости способен на бессмысленное убийство, он непроходимо глуп и пошл, и из-за его глупой и пошлой лжи выглядывает, конечно, целая армия таких же Гвоздевых. Еще был бы какой-то социальный смысл и какой-то остаток социальной гордости, если бы человек «пострадал» из-за нежелания признать ничтожество «Синего Креста», но дело было не так. Сразу сознаться в ничтожестве этой организации и ничтожестве своей роли в ней Гвоздеву действительно не захотелось, а потом все пошло по глупой логике, ибо ведь, в самом деле, какое же человеческое достоинство может быть в том, что ради непризнания ничтожества организации «Синего Креста» подлейшим образом наклеветать на целый ряд ни в чем не повинных и даже отчасти симпатичных Гвоздеву лиц. Все его поведение настолько лишено всякой тени чувства собственного достоинства или какой-нибудь идейности, что никак нельзя понять последних слов Савинкова как попытки психологического объяснения поведения его героя, желанием прикинуться значительным членом значительной организации.
Не в этом дело, и заключительную фразу повести надо понимать несколько глубже. Вообще все в Гвоздеве фальшь, несознательная и объективная фальшь. Ее-то Савинков и чувствует, ее-то он и стремится отразить в своем маленьком рассказе. Нет на самом деле никаких принципов, нет на самом деле никаких целей, нет никакой силы у организации, нет ровным счетом ничего. Есть тупая инерция, основанная на том, что большевики — разбойники и лжецы, и тупая инертная вера в какую-то Европу, которая поможет, — и за исключением этих выдумок все остальное сплошная дыра. Так же точно и в личном характере Гвоздева нет никакой последовательности. Художественно у Савинкова именно то, что поведение Гвоздева кажется реалистически допустимым в то время, как оно абсолютно нелепо. И вот это соединение правдолюбия и нелепости отраженным светом показывает нам всю беспредельную гнусность и пустоту Гвоздева. Нарисовавши такого химерического пошляка, Савинков без сомнения хотел сказать: вот кто они такие, вот кто они, в большинстве, эти белые, враги великой революции. Повторяю, надо было кипеть внутренней злобой против белых, чтобы написать эту вещь, далеко не лишенную художественной значительности.